====== Бергер Анатолий Соломонович ====== {{ :berger001.jpg?200|}} **Годы жизни:** р.1938 **Место рожд.:** г. Ленинград **Образование:** Ленинградский государственный ин-т культуры **Годы ссылки:** **Обвинение и приговор:** Арестован 15.04.1969 г. Приговор (по ст. 70 ч.1 УК РСФСР) - 4 года ИТЛ и 2 года ссылки в Красноярский край. **Род деятельности** писатель, поэт. **Мест ссылки** Курагино. ===== Биография ===== Судьба Анатолия Бергера исключительна, как исключительна всякая талантливая неординарная личность. Судьба Анатолия Бергера типична, как типична судьба человека своего времени, живущего жизнью своей страны. Семья Бергера во время войны была эвакуирована из Ленинграда под Уфу. Жили в бараке, холодно и голодно. После возвращения в Ленинград – школа, первые стихи в 13 лет. Стихи о стране, её прошлом и настоящем. Бергер окончил библиотечный институт в 1961 году. Затем – армия, Заполярье, солдатчина, но и Северное сияние, и беспрерывный гул Баренцева моря (служил на островке Витте в войсках ПВО). Первые публикации в «Дне поэзии», 1964 г; «Молодой Ленинград», 1966 г. Написал цикл «Россия», почти полностью инкриминированный как антисоветский. Арестовали Бергера 15 апреля 1969 года, ровно через три месяца после женитьбы. Статья 70 – 4 года лагеря, 2 ссылки. Лагерь в Мордовии, ссылка в Сибири. В Сибирь к нему приехала жена. Работал грузчиком, агентом госстраха. Ездил по деревням, заходил в избы, видел, слышал народ русский, с которым, впрочем, хорошо познакомился и в концлагере. После возвращения – непечатание. Только в парижском альманахе «Эхо», стихи и проза в самиздатовских сборниках. С перестройкой с 1985 года стали публиковать в «Днях поэзии» Ленинграда, в журналах «Нева», «Звезда», «Знамя». В 1990 году реабилитировали. Стали выходить книги: «Подсудимые песни», 1990; «Смерть живьем» (воспоминания о тюрьме, лагере, ссылке), 1991; «Стрельна», 1993; «Древние сновидения», 1998; «Стихи и проза», 2001; «Монологи», 2004; «А где-то там шумит страна», 2006; «Недосказанное», 2008. В 2004 г. вышла составленная Бергером книга «Современники о В.Ф. Ходасевиче». Печатался во Франции, США, Израиле, Чехии, в антологии «Строфы века». В сборник воспоминаний «Недосказанное» Анатолия Бергера вошли в основном новые произведения, стихи и размышления автора о судьбе, родном городе и о любви. Стихи и проза Бергера печатались в журналах, альманах в России и за рубежом. Появились статьи и передачи по радио о поэте и в России, и в Америке, и в Израиле. Анатолий Бергер с 1992 года член Союза писателей Санкт-Петербурга. ===== Источники ===== %% 1. Бергер А. Смерть живьем : воспоминания : тюрьма - лагерь - ссылка : Ленинград - Мордовия - Сибирь : 1969-1974 / Всесоюз. гуманит. фонд им. А.С. Пушкина. - М. : Б-ка газеты "Гуманит. фонд", 1991. - 83 с.%% %%2. Леонтьева, Т. А Курагино моё далеко… / Т. Леонтьева // Тубинские вести. – Курагинский район. – 2000. – 3 нояб. – С. 3.%% 3. http://www.memorial.krsk.ru/ ===== Творчество ===== Журнал «Нева», 2009, № 5 Бери, былое, за живое, И, память, правду-матку режь, Но, небо, небо голубое, Голубизной меня утешь. Быть может, пропадут безвестно Судьба и жизнь, как стих вчерне, Но там, в голубизне небесной, В небесной той голубизне. Это мудрость или же усталость? Мокрый снег, деревья, воронье… Что-то в жизни все-таки осталось, Что возможно выдать за свое… Что припоминается жесточе – Окрик командира на плацу, Лай собачий в лагерные ночи, Слезы по умершему отцу. Или материнская улыбка, Жадное смятение любви, Строк внезапных грозовая сшибка, Хоть весь мир в свидетели зови! Или предпоследние итоги, Может быть, последние почти… Как узнать и как рассудят боги, От суда которых не уйти? Сибирь, Курагино, зима, Туба замерзла, затвердела… А все же ссылка – не тюрьма, Хоть власть об этом не радела. И здешний – не тюремный люд, Хоть и знаток того жаргона. Как выпьют – песни запоют В дыму махры и самогона. Про Стеньки Разина челны – Не про колымские зачеты, Такие, знаешь, певуны, Говоруны такие, что ты… Клубится дыма волчий хвост Над обгоревшею избою, Кругом, как брошенный погост. Зима. Россия. Мы с тобою. И снегопад. И тишина. И больше некуда податься. А где-то там шумит страна. Какая? Чья? Не догадаться. Не убывает снежный март, Белея зимней сказкой длинной. Колодой сувенирных карт Рассыпан пригород старинный. И что-то чудится вдали, И взгляд улавливает зоркий… Валеты. Дамы. Короли. И банк сорвавшие шестерки. Июль Мягкий месяц, названьем своим Ты атласной подобен подушке, Риму древнему ты побратим, И латынь в твоей пенится кружке. Что тебя в нашу мглу занесло И в промозглые наши чертоги? Здесь твое ненадежно тепло, Здесь не благоприятствуют боги. Но прижился. Белы облака, И плывет синева перелеском, И античные словно века Обдают в этот миг своим блеском. Журнал «Нева», 2010, № 11 Сидят вокруг Екатерины И царедворский разговор Ведут державные мужчины – Русь берегут, несут ли вздор? Как ни суди, а каждый славен, Но уваженья к даме нет, И лишь Суворов и Державин Стоят – воитель и поэт. * * * Жизнь-дублер пролетает во снах, Никогда на замену не выйдет, А умру, и посмертный мой прах Никогда уже снов не увидит. Плоть Вселенной приникнет к нему, И пространств и времен средоточье, Поплывет он в безвестную тьму, Что во снах моих вижу воочью. * * * Сосны изогнутая лира В глуши, ни тропок, ни дорог… И впрямь окраиною мира, Как бы подтекстом между строк, Земля здесь чудится. И смутно Поглядывает небосклон, И цепкий ветер поминутно Из лиры извлекает звон. * * * Я вброд переходил Неву, Что невозможно наяву, Но было так на явь похоже, И так темна была вода, И я неведомо куда Брел, как калика перехожий. И этот сон я сберегу – Там, вдалеке на берегу, Недвижно мать моя стояла, Объятий нам не разомкнуть… Темна вода, неведом путь… Сон, явь… Но разницы так мало. * * * В бегах домашней дребедени Пустых изношенных минут Далеких дней мелькают тени И сны забытые живут Их посещенья смутны, кратки, Порою неприметен след, Как бы с тобой играют в прятки – Отвлекся чуть – их нет как нет. И как же суетно и ломко, И как-то сиротливо вдруг, Как нищеброду, чья котомка Пропала – выпустил из рук. Ноябрь в ноябре Не короток, не длинен, И в зимней он поре Нисколько не повинен. Он с осенью вдвоем Не друг ни льду, ни снегу, В туманный окоем Уперся он с разбегу. А что ручей замерз, Трава поникла зябко, И гол березы торс, На пне белеет шапка, Что иней пал с утра, Тропинка серебрится – Природа-то хитра, Затейница, шутница. * * * Пока блестит кора березы, Вся словно в черных письменах, Пока накатывают грозы И ливня радостен размах, Пока вздыхает медуница, Распространяя аромат, Который, может быть, приснится В последний миг, и будешь рад. Пока небесное земному Готово предложить родство, Пока ведет дорога к дому. А не уводит от него… Бергер А. Смерть живьем : Воспоминания : Тюрьма - Лагерь - Ссылка : Ленинград - Мордовия - Сибирь : 1969-1974 / Всесоюз. гуманит. фонд им. А.С. Пушкина. - М. : Б-ка газеты "Гуманит. фонд", 1991. - 83 с. ТЮРЬМА Та весна мучила недаром. В душе была недосказанность и смута; я говорил друзьям, что меня одолевают предчувствия. А стихи шли удачно, светло, будто вернулся 1962-й год. Это меня и настораживало: песня давней той поры оборвалась на армейском плацу; затерялась в свисте заполярных метелей. Притом каждый стих даже интонацией звучал, как пророчество. В довершение—десятого апреля мне приснился сон страшный, как беда. Привиделось, что я в своей комнате обнаруживаю снаряд и смаху выбрасываю его в открытое окно. На улице раздается взрыв, крики, стон, и я с ужасным замиранием сердца жду расплаты. Проснулся я, как потерянный, и целый день ходил о камнем на сердце. Я рассказал об этом сне отцу, матери, потом жене. Но как быть с предчувствиями? В них загадки, а не разгадки. Ни стихи, ни сны ничего не могли поделать. Проклятая реальность была за углом. Пятнадцатого апреля в квартирную тишину утра ворвался звонок. Вошедшие люди — они были темные и глухоголосые — заполнили комнату. «Нам нужен Анатолий Бергер». Я был нездоров тогда, накануне в поликлинике продлил бюллетень, на ночь мне делали горчичники. Я привстал на кровати. В ордере на обыск меня подозревали в сношениях с неким Мальчевским, о котором я слышал впервые. Начался обыск. Обыскивали вещи, простукивали стены. Открыли пианино и совались в переплетение его музыкальных ребер и жил. Отца не было дома, мама, посеревшая лицом, молчала. Я поймал ее взгляд — огромный и стонущий. Жена села рядом со мной на кровати, обняла за плечи. Меня снедала тревога. Я спорил с темнеющими по комнате людьми, говорил о недоразумении, о том, что детективное и дефективное недаром подобны на слух. Телефон отключили, перед тем, как пустить меня в туалет, обыскали. Мне предложили ехать па Литейный для выяснения. Не веря еще во всю силу несчастья, я согласился. Я даже не взял из дома денег, даже не попрощался по-настоящему с мамой и женой. Я только помахал им рукой. «Победа» повезла меня прочь от дома. Обыск продолжался. Дорогой я смотрел на город, но не прощально, как из армейского автобуса. Я еще не верил в беду. Почему-то в сердце запело на миг горделивое сиянье. Но это было недолго. 4 Коридоры КГБ мало чем отличались от коридоров других учреждений, и снующие люди, и хлопающие двери были, как всюду. Меня ввели в кабинет под номером десять. Допрашивал меня капитан по фамилии Кислых. И кабинет был скучен и хмур как в любом учреждении, только на окнах чернели решетки. Меня спрашивали о друзьях, об их занятиях. Но чаще других — о Коле Брауне. Это меня внутренне задело, я что-то почуял, но так отдаленно! За эти ответы мне не стыдно. Кислых укорял меня в неоткровенности. Я заметил, что он нажимал кнопку на столе, отчего приходил другой человек на смену, в одиночестве меня не оставляли. Все вели себя по-разному. Один молчал, углубившись в бумаги. Другой, белобрысый, в модной японской куртке — вел любовный разговор по телефону. Мне запомнилась фраза: «Галочка, я Вас категорически приветствую». Меня она сходу резанула неприятной чужеродностью. Сторожил меня и кто-то грубый с кряжистым лицом, он сказал мне: «Это тебе не в компании болтать, подвыпив». Я ему резко возражал. Я отказался сидеть за столиком у двери и сидел или лежал на плотном черном диване. В середине дня Кислых принес стакан простокваши, стакан чая, кусок свежей колбасы и булочку. Я томился. Я требовал отпустить меня и шорох каждого троллейбуса воспринимал, как благую весть. Я только в глубине сердца думал о своих тетрадях в письменном столе, и они словно бы давили на меня своей тяжестью. Но я не верил, что их тяжесть утянет меня на дно. Я еще надеялся. А сторожа менялись все чаще. Я устал. Я у каждого из них спрашивал, скоро ли меня отпустят. И они уныло обнадеживали меня, а я все прислушивался к шороху троллейбусов, к рокоту проводов за окном. Приближалась ночь, и я мечтал уже попасть домой хотя бы к двенадцати часам. Я представлял волнение родных. И главное— я все надеялся, я не мог оставить надежду. Как наивно все это было! Молодой следователь при мне принес мешок с чьими-то рукописями. Они тряслись в мешке, как живые. Он бросил свой улов в шкаф. Вид у него был довольный, как у ловкого рыбака. Я чувствовал, что происходит темное и постыдное—и здесь, и со мной', и рядом. И все равно надеялся. Наконец, без двадцати двенадцать меня завели в какую-то комнату, и Кислых сразу предъявил мне 70-ю статью. Строки этой статьи об изготовлении и хранении оглушили меня, как взрывная волна. Едва я дочитал их, за спиной моей послышался топот сапог и стук прикладов. Я увидел двух солдат с карабинами. Это было уже безоговорочно страшно. Я понял, что час мой пробил. Меня повели в тюрьму. Дорогой я просился в туалет, а конвойные отвечали, что там есть все. Я еще не понимал тогда, что это значит. Шли мы гулко, временами слышался по сторонам скрежет. Стали подыматься наверх. Железная лестница дрожала от каждого шага. Наконец мы остановились. Один из конвойных вынул связку тяжелых ключей. Тайна скрежета в коридорах открылась мне. ь. Литовцы ненавидели стукачей. Говорят, что в старые сталинские годы литовцы и бандеровцы уничтожили немало предателей и сбили спесь с уголовников, верховодящих до того по лагерям. Дело доходило до поножовщины, и урки отступили. Страшные были времена, страшные нравы. Сейчас все тише, не ходят к оперу втроем, вчетвером (а если один пошел — значит, стукач — убьют, отрежут голову и принесут на вахту. Так рассказывают в лагерях старики). Среди литовцев были, конечно, люди разные. Много попадалось могучих, лесных, по-медвежьи коренастых мужчин, реже встречался городской тип. Ярчайшее впечатление производил Балис Гаяускас. Он был родом из Каунаса, из интеллигентной семьи. Его организация поддерживала связь с лесными группами. Во время городской облавы Балис застрелил гнавшегося за ним офицера. И вот — 25 лет срока, а было Балису тогда всего 22 года. Он прошел все лагеря — от сталинских до сегодняшних. Но ни разу я не видел его раздраженным, грубым, злым. За 25 лет отсидки он изучил 20 языков и мог на них писать, разговаривать, думать. Все европейские, 6 языков Индии, прибалтийские, славянские. При мне он начал изучать тибетский язык. С Балисом дружили в свое время многие достойные люди, из последнего лагерного призыва — Даниэль. Балис за 25 лет ни разу ни в чем не пошел на компромисс, не отказывался ни от какой работы. Высокий, стройный, с открытым смелым лицом и легкой походкой он был подлинный герой, герой во плоти. Я таких раньше не видел и не знаю, встречу ли еще. На воле таких нет. Я счастлив, что этот человек дарил меня своим расположением. Наши беседы о русской и литовской культуре, об исторических путях и судьбах народов живут в моей памяти. Литва может гордиться таким сыном. Латыши на литовцев походили только фамилиями. Они не производили впечатления политзаключенных. Работали лагерные работы истово, и ходила присказка, что два латыша заменяют шагающий экскаватор. Как начиналась в лагере стройка, их пригоняли толпами, и кругом слышался их говор. Многие из них не доверяли друг другу и завидовали удаче земляка. Не раз кто-нибудь из них останавливал меня и говорил: «Вот видите, герр Бергер, земляки опять настучали на меня — сегодня поговоришь, а завтра все известно оперу. Нет ничего хуже земляков, поверьте мне». Такие речи я слышал от них часто. Однажды я беседовал со стариком-латышом, он рассказывал, как воевал, имел чин капитана, пользовался уважением немцев. В тот же вечер меня остановили два других пожилых латыша и своими каркающими голосами стали ругать моего недавнего собеседника—он-де врун, болтун, никакой не капитан, нечего его слушать. Латыш по фамилии Катис — высокий, седой черноглазый старик, блестяще говорил по-немецки. Про него я слышал, что он был начальником концлагеря у нацистов. Однако в лагере он особенно тяготел к евреям и старался заводить с ними разговоры. Правда, мне он сказал: «Вот, Бергер, Вы ходите вместе с евреями, а среди вас кто-то обязательно стукач. Уж Вы поверьте мне, я знаю, один кто-то обязательно стукач.» По лагерному опыту я знал, что стукачи очень любят сеять подозрительность среди зэков и обязательно на кого-то указывать пальцем. Мы уже знали—тот, кто называет стукачом того, этого и этого, наверняка стучит сам. Психологически это понятно и вообще психология стукача не отличается тонкостью. Наводить тень на плетень, оговаривать товарища — вот, пожалуй, и вся стукачья уловка. Стукачи со времен сталинских и поутихли и в то же время стали наглее, не боятся ножа, не шарахаются от прямого взгляда. Но теперь их меньше, а среди молодых совсем мало. Это им бодрости не прибавляет. Чтобы закончить о латышах, расскажу о 72-х летнем Ульпе, бывшем штурмбанфюрере СС. Он не был в Латвии с 20-х годов, жил в Париже, работал шофером такси. Меня он поразил своим знакомством и родством (по его словам) с великим поэтом России Владиславом Ходасевичем. Жена Ульпе, как он утверждал, была сестрой Нины Берберовой, жены Ходасевича и жили они на одной лестнице — Ульпе на втором этаже, Ходасевич на третьем, на улице «Четырех каминов». Впрочем, поэт не нравился Ульпе. Он, по мнению прибалта, был слишком молчалив и бледен, много сидел за письменным столом. Я живо представлял себе гордое бледное лицо, прямые черные волосы, острый взор поэта, идущего смутной парижской улицей под «европейской ночью черной». Вот ведь, в лагере встретить знакомца Ходасевича — могло ли такое присниться? Однако случилось наяву. Уж за одно это спасибо судьбе. ===== Фотоархив ===== {{:berger002.jpg?200|}}