...

Инструменты пользователя

Инструменты сайта


эфрон_ариадна_сергеевна

Различия

Здесь показаны различия между двумя версиями данной страницы.

Ссылка на это сравнение

Both sides previous revision Предыдущая версия
Следущая версия
Предыдущая версия
эфрон_ариадна_сергеевна [2014/07/02 16:05]
ram3ay [Творчество]
эфрон_ариадна_сергеевна [2014/07/02 16:06] (текущий)
ram3ay [Творчество]
Строка 97: Строка 97:
  
 ===== Творчество ===== ===== Творчество =====
-НАШ СЕВЕР МАНИТ НАС... — ЗЛА НЕ ПОМНЯЩИХ”+НАШ СЕВЕР МАНИТ НАС... — ЗЛА НЕ ПОМНЯЩИХ”
  
-Был июль 1965 года. На десятилетие отстоял он от дня кончины Ариадны Сергеевны Эфрон (26 июня 1975 года), и столько же прошло со дня ее освобождения:​ летом 1955 года она вернулась наконец в Москву после шестнадцати тюремно-лагерно-ссыльных лет. Вернулась из Туруханска,​ куда в 1949-м была сослана на вечное поселение.+%% Был июль 1965 года. На десятилетие отстоял он от дня кончины Ариадны Сергеевны Эфрон (26 июня 1975 года), и столько же прошло со дня ее освобождения:​ летом 1955 года она вернулась наконец в Москву после шестнадцати тюремно-лагерно-ссыльных лет. Вернулась из Туруханска,​ куда в 1949-м была сослана на вечное поселение.
 По неисповедимому душевному движению она захотела отметить эту “круглую” дату и еще раз увидеть Туруханск на Енисее,​ где прожила без малого шесть лет вместе с приятельницей,​ Адой Александровной Шкодиной. Решила она, что и мне будет нелишне посмотреть сибирские просторы,​ так ее восхищавшие,​ невзирая ни на что; в письмах она себя называла “закаленной сибирячкой”. И еще ей захотелось таким образом отметить выход в свет первого большого сборника Марины Цветаевой (“Избранные произведения”. М.—Л. 1965. Большая серия “Библиотеки поэта”),​ который мы с нею готовили более двух лет. По неисповедимому душевному движению она захотела отметить эту “круглую” дату и еще раз увидеть Туруханск на Енисее,​ где прожила без малого шесть лет вместе с приятельницей,​ Адой Александровной Шкодиной. Решила она, что и мне будет нелишне посмотреть сибирские просторы,​ так ее восхищавшие,​ невзирая ни на что; в письмах она себя называла “закаленной сибирячкой”. И еще ей захотелось таким образом отметить выход в свет первого большого сборника Марины Цветаевой (“Избранные произведения”. М.—Л. 1965. Большая серия “Библиотеки поэта”),​ который мы с нею готовили более двух лет.
 Итак, были куплены три билета на поезд до Красноярска;​ оттуда нам предстояло плыть по Енисею на пароходе “Александр Матросов” до Диксона. Ариадна Сергеевна с нетерпением ждала нашего путешествия. “Нынешним летом только и погреться что на Диксоне!” — писала она. Итак, были куплены три билета на поезд до Красноярска;​ оттуда нам предстояло плыть по Енисею на пароходе “Александр Матросов” до Диксона. Ариадна Сергеевна с нетерпением ждала нашего путешествия. “Нынешним летом только и погреться что на Диксоне!” — писала она.
Строка 122: Строка 122:
 28 июля 1965 очень ранний подъем — 5 ч., но я, конечно,​ просыпаюсь еще раньше;​ сухомятный завтрак,​ к<​отор>​ый почти весь берем с собой — и правильно делаем! В 6 ч. — Дудинка — призрачный для нас, спящий город на высоком берегу;​ сходим через здание плавучей пристани,​ оттуда — по длинным сходням,​ оттуда — по громадному днищу перевернутой громадной барки; по помостам наискосок через мешанину портовых непонятностей и мерзлотной почвы — к высокому,​ высоко стоящему капитальному зданию пристани. Оттуда,​ опять же по высоким мосткам-тротуарам,​ вдоль хорошо утрамбованного каменноугольными отходами шоссе, мимо очень высоких кирпичных голых или оштукатуренных зданий,​ непривычно плоских,​ без выступающих частей,​ — к железнодорожному вокзалу. Здесь, т<​о>​ е<​сть>​ в Дудинке,​ впервые вижу каменные дома на каменных сваях, вбитых в вечную мерзлоту;​ таким образом,​ первые этажи куда выше над землей,​ чем у нас; нет фундаментов,​ пространство между полами первых этажей и землей постоянно вентилируется;​ для того, чтобы тепло от зданий не размораживало почву, иначе весь город “поплыл” бы. С первого взгляда казалось бы — город как город и дома как дома, но— то, да не то. Как если бы на другой планете вздумали бы подражать земному градостроительству. Под мостками нет-нет да проглянет жуткое болотное “окошечко”... Город — на болоте,​ болото — на мерзлоте,​ а впрочем,​ всё “как у людей” и еще лучше; великолепно организованный пятачок человеческих жилищ — на голом, мертвом месте. Ж<​елезно>​д<​орожный>​ вокзал самой северной в стране дороги. Вагоны,​ составы с грузами;​ всё, кроме грузов,​ — старое,​ попадаются вагоны моего детства,​ как пассажирские (“в зеленых плакали и пели”),​ так и грузовые — “40 человек и 8 лошадей”. Нам отведено 3 вагона;​ перронов нет, из вагонов спускают деревянные лесенки об одно перило;​ размещаемся свободно,​ а разместившись — очень долго ждем; норильская ж<​елезная>​ д<​орога>​ не любит гонять старые свои паровозики только праздношатающихся ради; наши вагончики долго маневрируют,​ паровичок то толкает их, то везет; наконец нас приспосабливают к грузовому составу,​ и мы трогаемся. Протяженность дороги — что-то около 100 (с лишним) километров,​ протяженность во времени — около 3 часов (не считая 30-ти лет со дня рождения норильского комбината и самой дороги). Итак, едем в Норильск. За окнами — пейзаж,​ с нашей точки зрения,​ невероятный — тундра! То, что мы видим, не мертвые безжизненные пространства,​ а как бы первый макет земли: всё есть, и всё в миниатюре,​ карликовое — карликовые березы,​ ивы; морошка ростом с березу;​ моря размером с озеро; озера ростом с лужицу;​ реки в виде ручьев;​ макеты гор3. 28 июля 1965 очень ранний подъем — 5 ч., но я, конечно,​ просыпаюсь еще раньше;​ сухомятный завтрак,​ к<​отор>​ый почти весь берем с собой — и правильно делаем! В 6 ч. — Дудинка — призрачный для нас, спящий город на высоком берегу;​ сходим через здание плавучей пристани,​ оттуда — по длинным сходням,​ оттуда — по громадному днищу перевернутой громадной барки; по помостам наискосок через мешанину портовых непонятностей и мерзлотной почвы — к высокому,​ высоко стоящему капитальному зданию пристани. Оттуда,​ опять же по высоким мосткам-тротуарам,​ вдоль хорошо утрамбованного каменноугольными отходами шоссе, мимо очень высоких кирпичных голых или оштукатуренных зданий,​ непривычно плоских,​ без выступающих частей,​ — к железнодорожному вокзалу. Здесь, т<​о>​ е<​сть>​ в Дудинке,​ впервые вижу каменные дома на каменных сваях, вбитых в вечную мерзлоту;​ таким образом,​ первые этажи куда выше над землей,​ чем у нас; нет фундаментов,​ пространство между полами первых этажей и землей постоянно вентилируется;​ для того, чтобы тепло от зданий не размораживало почву, иначе весь город “поплыл” бы. С первого взгляда казалось бы — город как город и дома как дома, но— то, да не то. Как если бы на другой планете вздумали бы подражать земному градостроительству. Под мостками нет-нет да проглянет жуткое болотное “окошечко”... Город — на болоте,​ болото — на мерзлоте,​ а впрочем,​ всё “как у людей” и еще лучше; великолепно организованный пятачок человеческих жилищ — на голом, мертвом месте. Ж<​елезно>​д<​орожный>​ вокзал самой северной в стране дороги. Вагоны,​ составы с грузами;​ всё, кроме грузов,​ — старое,​ попадаются вагоны моего детства,​ как пассажирские (“в зеленых плакали и пели”),​ так и грузовые — “40 человек и 8 лошадей”. Нам отведено 3 вагона;​ перронов нет, из вагонов спускают деревянные лесенки об одно перило;​ размещаемся свободно,​ а разместившись — очень долго ждем; норильская ж<​елезная>​ д<​орога>​ не любит гонять старые свои паровозики только праздношатающихся ради; наши вагончики долго маневрируют,​ паровичок то толкает их, то везет; наконец нас приспосабливают к грузовому составу,​ и мы трогаемся. Протяженность дороги — что-то около 100 (с лишним) километров,​ протяженность во времени — около 3 часов (не считая 30-ти лет со дня рождения норильского комбината и самой дороги). Итак, едем в Норильск. За окнами — пейзаж,​ с нашей точки зрения,​ невероятный — тундра! То, что мы видим, не мертвые безжизненные пространства,​ а как бы первый макет земли: всё есть, и всё в миниатюре,​ карликовое — карликовые березы,​ ивы; морошка ростом с березу;​ моря размером с озеро; озера ростом с лужицу;​ реки в виде ручьев;​ макеты гор3.
  
-30 июля 1965. Очень ранним утром — смятенное небо, смятенная вода, порывистый ве+30 июля 1965. Очень ранним утром — смятенное небо, смятенная вода, порывистый ветер, даже подобие качки; Енисейский залив; гладкие,​ вылизанные и обкатанные ветрами острова,​ левый берег давно исчез; правый — призрачен;​ в девятом часу утра по местному времени появляются очертания острова и полуострова Диксон и туманные силуэты кораблей. Это оказывается легендарный ледокол “Красин”,​ тот самый, что спасал челюскинцев! Потом — современный ледокол “Капитан Воронин” и один из линкоров,​ охраняющих остров и вообще этот район. Полуостров — порт Диксон — справа;​ скалистые гранитные берега;​ аккуратные светлые двухэтажные — продолговатые,​ как водится на Севере,​ — здания;​ причал в форме буквы “Г” — на нем два огромных подъемных крана. Небольшой — километра в 4, пролив,​ и налево — остров Диксон:​ метеослужба и аэродром. Очевидно — нечто засекреченное,​ так как под тем или иным предлогом туристов — за исключением особо избранных — туда не пускают:​ то причал сломан,​ то вода в проливчике неспокойная,​ то ожидается туман; впрочем,​ и это — правда. 
 +Остров Диксон! Одно из тех магических названий,​ от которых в памяти сердца встают образы сверхчеловеков — первооткрывателей северных морей, великих одиночек — трагические обледеневшие призраки. Жалки по сравнению с их суденышками и собачьими упряжками наши “белоснежные комфортабельные теплоходы” и мы сами — обыватели на прогулке,​ ворчащие на невкусные обеды и неловких официанток. Остров Диксон,​ край земли, край подвига,​ край Долга, перед которым все мы— в долгу! 
 +Сходим на причал,​ разбиваемся на группы,​ у каждой — свой гид. Нам “достается” молодой геолог — или гидролог — уже забыла,​ Юрий, по случаю прибытия туристов с Большой земли одетый в свой самый городской костюм,​ с вязаной шапочкой на голове. Холодно,​ ветер; все мы закутаны во что только можно, — ему ничего,​ он привык. Тут же на причале он подробно рассказывает нам о том, как у Диксона был потоплен во время войны немецкий линкор “Шеер”,​ какие наши суда где находились тогда — да и не только наши; у Диксона стоял и американский транспорт с продовольствием. Одно из судов сумело устроить дымовую завесу и тем частично обезопасить остров,​ полуостров и пролив,​ замаскировать огневые точки. “Шеер” успел произвести некоторые разрушения прежде,​ чем встретил отпор, к<​оторо>​го не ожидал. Он был потоплен с двух попаданий. Оборону острова успели организовать благодаря “Сибирякову”,​ атакованному немцами в другом районе;​ гибнущий корабль предупредил диксонцев об ожидавшей их опасности. Большинство “сибиряковцев” погибли,​ часть попала в плен, лишь один моряк добрался до Диксона невредимым;​ впоследствии он плавал на одном из трех “капитанов”,​ вплоть до 1962 г. (Три ледокола,​ новых, носящих имена трех знаменитых наших северных капитанов.) Занятно,​ что Юрий, рассказывая о прошлом Диксона,​ о его первооткрывателях,​ тотчас помянул “Двух капитанов” Каверина и потом не раз к Каверину возвращался. Вообще же экскурсовод нам достался с ярко выраженным историческим уклоном и везде, где бы ни останавливался,​ долго, со знанием дела, но не очень красноречиво рассказывал нам о давних экспедициях;​ оно бы хорошо,​ но время пребывания на Диксоне было ограниченным и так долго беседовать о том, о чем можно прочесть не только у Каверина,​ не стоило. 
 +Порт Диксон 7 сент<​ября>​ 1965 будет праздновать свое 50-летие. Стоит он на гранитных скалах,​ почва, их покрывающая,​ — болотистая,​ как и вся тундра,​ оттаивает не больше чем на 40 см. Среднегодовая tє — —11, максимальная — +28,5є, минимальная — около —50є (последнее,​ по-моему,​ неточно,​ т<​ак>​ к<​ак>​ в Туруханске бывали морозы посильнее). Но, конечно,​ в этих широтах (между 73 и 74 параллелью) tє множится на скорость ветра, к<​отор>​ый слишком часто бывает ураганным. Если какое-нибудь Ворогово — шаг в прошлое,​ Норильск — скачок в будущее,​ Воронцово — экскурсия в отсталый и отстающий нац<​иональный>​ колхоз,​ то Диксон — путешествие в Вечность. Это воистину Край Земли: эта гранитная скала, омываемая последними “материковыми” струями Енисея,​ растворившегося в соленой праматери — воде; тяжелый плеск морского прибоя об утесы; эта необъятность неба, на каждой из 4-х сторон которого — другая погода:​ сразу и солнце,​ и грозовые,​ и снежные,​ и легкие летние облака;​ ветер, охватывающий тебя сразу и с севера,​ и с юга, и с запада,​ и с востока;​ вся роза ветров в действии! 
 +Постояли у памятника Тессему,​ единственному спасшемуся со шхуны “Мод”4,​ умершему за какой-то километр от спасения вот на этом месте, на этой скале; совсем рядом, рукой подать,​ мерцали огоньки тогдашней зимовки. Теперь тут стоит столб — бывший крест, потерявший перекладину,​ и воздвигнут памятник — кусок скалы на скале, якорь, якорная цепь. 
 +Так же, как и во всех полярных городах и цивилизованных поселках,​ — всюду высокие мостки-помостки,​ замена тротуарам. Под ними — болотная жижица. Такие мостки ведут и к могиле норвежца. К самому морю спускаются камни, чуть прикрытые землей и буквально заросшие зеленью и цветами. Невероятно! 74 параллель! Цветы: на коротких крепких ножках лиловые,​ пышные,​ немного напоминают репейный цвет, но не то; на длинных изящных стеблях маленькие,​ лимонного цвета, маки, размером с тарусскую анемону;​ незабудки! настоящие,​ как на Большой земле, только на коротком стебельке;​ вот уж не похожи на северные — цветы! А оказались более выносливыми,​ чем иван-чай и ромашки,​ встречавшиеся нам в р<​айо>​не Дудинки — Норильска. Еще какие-то беленькие простенькие,​ каких много у нас: длинный жесткий стебелек,​ продолговатый,​ разделенный на 6 расширяющихся кверху лепестков цветочек — семена красненькие,​ размером с маковые,​ расположены в гнездах вдоль всего стебля;​ еще желтые,​ более насыщенного цвета, вроде лютиков,​ но лепестки более продолговатые,​ чем у тех, и внутри россыпь мельчайших красных крапинок. Много разновидностей мха — и весь цветет,​ всяк по-своему. Еще красивые,​ с сочными стеблями и округлыми листочками растения,​ плотность и сочность,​ как у кактусовых или столетника,​ цветет плотной округлой шапочкой вишнево-кирпичного оттенка. Немного “пушков”,​ похожих на миниатюрные растения хлопка,​ плотнее наших одуванчиков и цветет широкой кисточкой. Избитое выражение “ковер цветов” тут вполне уместно,​ т<​ак>​ к<​ак>​ весь зеленый покров — густ и ворсист,​ и ворс этот — короткий,​ редкие отдельные травинки-метелочки да гибкие стебельки желтых маков возвышаются над ним. Да, еще забыла щавель! Цветет;​ как у нас, но листочки круглые. 
 +Побывали мы у памятника Бегичеву,​ который,​ оказывается,​ умер только в 1927 г. Дочь его, медсестра,​ работает в Норильске. Да и вообще имена многих полярных следопытов современны нам — моему поколению — а кажется — 100 лет назад... Скульптура мне не понравилась,​ каменная глыба, воздвигнутая в память норвежца,​ куда более “впечатляет”. Прямолинейному искусственному искусству здесь не место. Такие просторы — муря, неба, такую суровость может покорить только талант,​ равный мужественному таланту покорителей этих широт. Это, верно, центральное место поселка;​ против памятника — высоченный помост,​ к к<​оторо>​му ведут две лесенки — подъем и спуск, что-то вроде трибуны для торжественных дат? забыла спросить. Туристы долго снимались вокруг да около. Наш гид оказался слишком молод и длинноног для своей паствы;​ пожилые,​ укутанные не поспевали за его аллюром;​ он бодро скакал с камня на камень,​ с мостка на мосток,​ что-то бормоча на ходу ближайшему окружению,​ остальные рассыпались и растягивались;​ группа оказалась недружная,​ одних тянуло к магазинам,​ других — скорее к морю, исторические реминисценции на остановках были интересны только самым старым и самым запыхавшимся,​ а они-то как раз и отставали. Побывали мы в парткабинете,​ таком же, как наш Туруханский,​ с такими же призывами,​ монтажами и портретами и с такими же коврами и портьерами. Постояли около больницы — двухэтажной,​ с пристройкой;​ нижний эт<​аж>​ — амбулатория,​ верхний — стационар на 60 кроватей;​ пристройка — инфек<​ционное>​ отделение. Приветливая женщина-врач,​ хирург,​ давала объяснения и отвечала на немудрящие вопросы:​ болезни— те же, что на “материке”;​ их, т<​о>​ е<​сть>​ случаев заболеваний,​ относительно немного,​ инф<​екционные>​ заболевания переносятся гораздо легче, чем на Большой земле. Эпидемий гриппа не бывает — только единичные случаи. Полярные ночь и день вызывают у некоторых,​ соответственно особенностям их нервной системы,​ депрессию или возбужденное состояние,​ но, в общем, специфические условия Крайнего Севера зимовщиками переносятся хорошо и удовлетворительно. В частности,​ хорошо переносят их дети, рождаемость большая,​ смертность низкая;​ летом большинство детей вывозят в поселок Таежный около Красноярска. (Мы его проезжали,​ дети приветствовали нас криками:​ “При-вет Но-риль-ску”,​ “И-гар-ке” — и т. д. и: “При-вет ка-пи-та-ну!”) Рожденные на Диксоне дети лучше и быстрее приспосабливаются к местным условиям,​ чем привезенные;​ с цингой покончено. 
 +Отсеявшись от гида, не поспев за очередным его рывком,​ мы побрели на берег, на ту часть его, к<​отор>​ая опускается непосредственно к Карскому морю. Распогодилось изумительно,​ жарко стало — невероятно! такая теплынь на краю земли, на том самом “повороте Земли”,​ у того самого Пясинского залива,​ в 20 километрах от кромки льдов! Берега спускаются полуго,​ всё тот же ковер густого кудрявого мха, настоящей зеленой,​ сочной травы (кстати,​ совершенно отсутствовавшей в р<​айо>​не Дудинки — Норильска),​ вовсе не бледных цветов — ковер, по-тундровому пружинящий под ногами и кое-где выжимающий из себя болотную влагу. Тишина,​ помноженная на пространство,​ помноженная на даль. Над морем пологость обрывается резкой каменистой отрывистостью;​ геометрической формы остроребристые утесы, обтесанные ветром кубы черного и красного гранита;​ внизу — округлые крупные камни, со скрежетом переваливаемые прибоем. Справа — Пясинский залив Карского моря, слева— Енисейский залив, по берегу ловко курсирует севернейшее стадо коров (кажется,​ холмогорки?​ белые с черными пятнами,​ как у нас в Туруханске) и одна громадная породистая коровища,​ белая с рыжим, с волнистыми складками под шеей и сверхъестественным выменем. Летом каждый из обитателей порта может купить до 3-х литров молока ежедневно;​ зимой получают дети и больные по спискам. — Все экскурсанты бегут смотреть пойманную накануне рыбаками живую белуху;​ промысел белух — на корм собакам и песцам со звероферм — здесь, говорят,​ развит. Мы с Аней, отягощенной двумя аппаратами и снимающей то ту, то это, опаздываем к демонстрации белухи,​ и не жалеем:​ жалко белухи,​ хоть она и для собак. Время пролетает нестерпимо быстро — и десяти часов пребывания на острове,​ обещанных путевкой,​ было бы недостаточно,​ а их, часов, оказывается всего около 3 — 4; еле успеваем в какой-то минутной передышке спокойно оглядеться и почти не успеваем душой осознать,​ где мы; присев на плоском камне, обнаруживаем на нем... коробку с зефиром,​ кем-то забытую;​ принимаем ее за сувенир,​ дарованный богами Карского моря, и уносим с собой; последняя часть экскурсии для нас— сплошной галоп по острым камням — задворками острова;​ очень жарко, еще более — досаден этот бег. Первый гудок теплохода,​ а мы — бог знает где и дороги не знаем, по камням и болоту попадаем на заброшенное кладбище — покосившиеся остатки пресловутых деревянных “обелисков”;​ на одном успеваю прочитать что-то вроде: “Ты боролся за освобождение страны от фашистов,​ клянемся тебе довершить твое дело”,​ очевидно,​ кладбище военного времени,​ неогороженное,​ абсолютно заброшенное,​ рядом со свалкой... Население острова,​ как говорили нам, — в основном москвичи и ленинградцы. Стыдно им должно быть; но, увы, не только мертвые,​ но и живые русские люди “сраму не имут”. Защитники острова в Великую Отечественную войну! те самые, о к<​отор>​ых так патетически рассказывал нам ленинградец Юрий, комсомолец,​ наш добровольный гид, едва только ступили мы на диксоновский дебаркадер. 
 +Наконец попадаем на какие-то мостки,​ зигзагообразной линией ведущие в направлении пристани;​ на задах острова — немыслимые,​ постыдные в этих климатических условиях жилища — полутемные конуры,​ слепленные из чего попало,​ обшитые толем; не только о мертвецах,​ но и обо многих живых плохо заботятся на острове. Куда ни сунься в Заполярье — один разговор:​ о больших ставках,​ надбавках,​ льготах и т. д.; неужели в краю великих трудов,​ не меньших морозов и двойных-тройных заработков нельзя в первую очередь упорядочить человеческое жилье?​ 
 +Проходили мы мимо строительства арбалитовых домов: арбалитовые плиты из смеси стружки,​ цемента и извести;​ говорят — прочно,​ хорошая теплоизоляция и сравнительно экономично;​ на вопрос об обеспеченности населения жильем отвечали уклончиво:​ строители жильем обеспечены,​ а, мол, кабы все жители были обеспечены им, то строителям нечего делать было бы. 
 +Арбалитовый дом, к<​отор>​ый мы видели,​ возведен до 3-го эт<​ажа>​ (нижний,​ как всюду в Заполярье,​ на цементных сваях). Строительство — “образцово-показательное”,​ экспериментальное;​ квартиры в нем будут двухэтажные — внизу кухня и комната,​ наверху еще 2 комнаты и душ. Начали постройку 3 мес<​яца>​ назад. При нас работали — у цементного корыта — три пожилые женщины. На вопрос о заработке одна сказала,​ что получает как разнорабочая 50 р. (или 55) основной ставки и по коэфф<​ициенту>​ 1 к 6 — надбавку. Другая,​ помоложе,​ в прошлом мес<​яце>​ заработала около 200 р. По стройучастку бродил ленивый толстый кот, все бросились смотреть “заполярного” кота... 
 +До теплохода добрались взмыленные — с цветами,​ камнями,​ ф<​ото>​аппаратами,​ в кофтах,​ пальто,​ плащах;​ на дебаркадере собрались все наши гиды — много женщин;​ над ними возвышался на две головы наш долговязый Юрий. Очень грустно было смотреть,​ как отдаляется дебаркадер с машущими нам фигурами;​ туристы оделили своих гидов букетами норильских ромашек и иван-чая;​ до сих пор стоит перед глазами маленькая группа людей с цветами,​ так сердечно прощающаяся с гостями с Большой земли... С теплохода летят норильские значки,​ слова привета и благодарности;​ фигурки машут платками,​ цветами,​ кричат:​ “Не забывайте нас!” Под хриплые звуки марша отбываем,​ и вот уже перед глазами невнятица подъемных кранов,​ антенн,​ домиков,​ кораблей,​ скал; идем вдоль острова,​ но не огибаем его; говорят,​ с Карского моря надвигается туман; что до нас, то мы видели лишь ясную погоду,​ но — начальству виднее,​ чту погода,​ а чту — непогода. Проходим совсем вблизи “Красина”,​ и я просто вцепляюсь в него глазами:​ это — один из героев нашего детства,​ нашей юности,​ это — спаситель челюскинцев,​ это просто — часть души, причем — лучшая! та, где доблесть,​ долг, мужество;​ пусть только “отраженные”... Пожалуй,​ встреча с “Красиным” была главной для меня человеческой встречей за все путешествие! 
 +Коренастый,​ угрюмый,​ ненарядный,​ черный с песочным;​ приземистый,​ как утюг, не “военный”,​ не “штатский” — рабочий. На рыжей трубе— красная полоса. Бугорчатая броня. Мы ему махали,​ но редкие фигуры на его борту и не обернулись в нашу сторону. Мы ведь не терпели бедствия,​ не были затерты льдами,​ не нуждались в помощи. Нет дела ледоколу до едущих с юга на юг. 
 + 
 +31 июля — Усть-Порт;​ самая неприветливая из стоянок;​ грязное,​ во все стороны разбросанное беспорядочно,​ как после землетрясения,​ сельцо. Тоже на высоком бугре, но высоты — никакой. Рыбзавод,​ говорят,​ единственный в стране,​ сохраняющий рыбу в вечной мерзлоте. Ни рыбы, ни мерзлоты мы не увидели;​ директор,​ маленький дерганый человечек,​ встретил нас довольно-таки грубо; грубость его вызвала резкие реплики и даже, Бог мой, угрозы со стороны некоторых туристов;​ обещали куда-то жаловаться;​ в Норильске,​ мол, сам секретарь райкома перед нами шапку ломал, мы, мол, “на вас напишем”... А директор:​ “Там, в Норильске,​ аж три секретаря” — вроде того, что делать им нй черта. Кончилось всё довольно мирно: цеха разделки и засолки рыбы нам показали,​ всё там было пусто и чисто — и чаны, и бочки, и цементный пол; разобъяснили немудрящий “процесс” и выпроводили,​ так и не показав мерзлотной камеры,​ где действительно сохраняется предварительно замороженная рыба. Ну и Бог с ней, и с камерой,​ и с рыбой. У входа в цех стояла испитая,​ измученная пожилая женщина и смотрела на нас, праздных,​ темно, исподлобья. Она, верно, была бы рада, если бы директор,​ вместо того чтобы давать нам пояснения,​ до к<​отор>​ых никому из нас, по существу,​ не было ни малейшего дела, отматерил бы нас как следует да еще и палкой отлупил. Мы покружились по поселку,​ к<​отор>​ый,​ казалось,​ торопился нас вытолкать вон всеми локтями и коленями своих косых домов и из-под низу пинал корявыми мостками. Люди попадались навстречу всё какие-то свирепые;​ пьяные глыбы — мужики в резиновых сапогах по самую задницу;​ шаги твердокаменные и неверные;​ женщины — заезженные клячи или дородные хамки в обтягивающих телеса ярких, но задрипанных платьях;​ что ни шаг, то помойка,​ свалка;​ черная жидкая земля буквально усеяна битыми “поллитрами” и гробами бывших закусок — консервными банками;​ на пороге перекошенной,​ как рожа, избенки,​ в темном зеве двери — три детских фигурки:​ девочка в платке,​ кофте, из-под кофты — юбчонка,​ из-под нее — рубашонка,​ из-под рубашонки — шароварцы,​ из них тоненькие ножки-пестики в ступах-сапогах;​ двое мальчишек в доисторических картузах,​ оттягивающих уши; бледные немытые личики,​ разинутые рты. За избенкой — овраг, в овраге — снег, по ту сторону оврага — тундра;​ на соседнем бугре — выветренное,​ истаявшее кладбище. “Памятники” клонятся все в одну сторону,​ сопротивляясь ветру, одолеваемые им. 
 +Страшно,​ должно быть, жить в Усть-Порту:​ самодур “хозяин”,​ выколачивающий план, — царек, божок, тиран; холод, темень,​ ветер; бабы работают изо дня в день, мужики пьют, одна рыба тихо живет себе в таинственной “вечной мерзлоте”;​ рыба плохонькая — сарожка да сельдюшка в основном;​ осетры да стерлядка испаряются,​ не доходя до “потребителя”... 
 +Бродили по захламленному берегу,​ по черной гальке,​ под сивыми тучами,​ похожими на грызущихся собак; из этих собак вскоре грянул страшенный косой дождь, избивший и промочивший нас, несмотря на плащи; в обувь нам налилось,​ как в плошки;​ потом на пароходе долго отмывались,​ оттирались,​ переодевались,​ сохли. 
 + 
 +31 июля 1965 “зеленая остановка” на песчаном,​ еще заполярном берегу. Спускают шлюпки;​ сперва садятся в них “индивидуальные рыбаки”,​ за ними — все желающие,​ наш Саакянц тоже, — мы с Адой остаемся на борту не столько по трусости перед шлюпками,​ сколько из-за плохого настроения по поводу смерти нашего “сторожа” Мих<​аила>​ Сем<​еновича>​ и беспризорности домика и Шушки; полученная от Гарика лаконичная телеграмма не успокаивает5. Стоим на палубе,​ смотрим на далекую,​ еле различимую группу настоящих местных рыбаков на песчаной косе, на наших “индивидуальных”,​ пристроившихся на другой косе и тоже еле различимых,​ на отдыхающих,​ разбредшихся кто куда; играют в волейбол,​ пытаются загорать и даже купаются;​ одна пассажирка,​ с грубым лицом и телом, отлично плавает... Стоянка — 3 часа; к обеду все собираются “дома”;​ Аня, конечно,​ приплетается последняя,​ уже к 3 гудку; кто-то возвращается с рыбой, кто-то — с цветами. Один старый и весьма интеллигентный еврей поймал порядочного осетра на спиннинг и чуть не помер от радости и удивления;​ потом выкликали по радио фотографа,​ чтобы запечатлеть эту удивительную картину:​ тихий еврей добыл осетра “на гвоздь и вьюнка”. Антисемиты и завистники твердили исподтишка,​ что осетр куплен у рыбаков;​ неправда:​ такое удивление,​ такое нервное потрясение и предынфарктное состояние были начертаны на горбоносом лице с выпуклыми очами и очками... 
 + 
 +2 августа. С 1-го на 2-е августа почти совсем не спали — просто не могли уснуть,​ — утром должен был показаться Туруханск,​ а до него, ночью, в 1 ч. 30 м. по местному времени,​ — Курейка. Последний,​ наверное,​ в жизни шанс увидеть пятачок,​ откуда “вождь и отец” отправился в поход против “ведумых” и “детей”. В том числе и против нас, оставивших в этих и прочих местах столь и не столь отдаленные годы и годы жизни; другие же — и самую жизнь. Пытались уснуть и не могли; умылись,​ разделись,​ легли и опять встали и отдернули занавески;​ за окнами — ни день, ни ночь, всё видно и всё неясно. То же и в сердце,​ и в голове. В 1 ч. 20 на низком берегу,​ среди смутных очертаний деревьев появились сперва почти от них неотличимые очертания вытянутой в струнку деревушки;​ правый крайний дом — непривычной для этих краев кубической формы и гораздо выше остальных. Крыша кажется плоской;​ при таком освещении и на таком расстоянии не видно, конечно,​ ни окон, ни дверей;​ в середине строения мерцает как бы голубоватый туманный отсвет. Что это? Тот ли самый стеклянный павильон,​ во времена “культа” воздвигнутый над сталинской избушкой,​ или какая-то новая постройка,​ не возведенная еще под крышу? И существует ли еще этот павильон?​ Никто ничего не смог нам сказать. Вполне естественно,​ если уж и самого Сталина как не бывало... Ада смотрит во все глаза, я — во все очки; медленно-медленно проплывает в сизом муроке этого часа сизый призрак легендарного станка,​ откуда почти полвека тому назад уезжал в армию невысокий рябой человек,​ опрокинувший судьбы страны и мира. И наши. “Видишь?​ видишь?​” — спрашиваем мы друг друга и — видим и не видим. 
 +Потом опять маята и бессонница и разговор об одном из сталинских посмертных подарков — чувстве человеческой отчужденности,​ чувстве почти незнакомом (или знакомом лишь избранным) в досталинские времена. Сталин,​ среди прочего,​ научил людей не доверять и не доверяться и отучил их от искусства общения. Вот и на теплоходе образовались небольшие группки и кланы — не сообщающиеся взаимно сосуды. О недавних бдительности и недоверчивости уж и думать забыли,​ тем не менее инерция — осталась. Так во многом;​ потом задремали всё же, но я в 6 утра уже была на ногах, принимала пирамеин и переодевалась в кобеднишнее платье,​ когда-то подаренное Адой, — синее с белыми горохами (писала,​ писала и заснула как убитая). И Ада проснулась очень рано. Перед свиданием с Туруханском мы обе ни места себе не находили,​ ни покоя. Просили (накануне) удлинить стоянку (вообще надоел вечный галоп на стоянках и начальник маршрута,​ знавший только один маршрут — к магазинам или в какие-то укромные места, где торгуют тайно рыбой). На еще спящем теплоходе мы метались от борта к борту, боясь пропустить,​ хотя знали время прибытия. Когда показалась Селиваниха,​ разбудили Аню. После Селиванихи бесконечно долго (comme un jour sans pain6) тянулся,​ жилы нам вытягивая,​ длинный мыс; наконец за ним блеснули бензобаки,​ прочертились мачты антенн,​ в дымке очень ясного,​ на наше счастье,​ утра — ряд еще, в отдалении,​ карликовых построек,​ растянувшихся по хребту берега. Наши ели (высокие ели у больницы,​ под которой когда-то стоял, притулившись к склону,​ наш домик) издалека видны. Различаем спуск, аэропорт (он в глубине,​ но виден поселок и антенны),​ рыбзаводские домики,​ потом пробел и дальше,​ продолжая прямую линию, дома самого Туруханска с когда-то замыкавшими его ориентирами наших елей слева (глядя с реки) и справа — зданием монастыря,​ превращенного в склад. Теперь видно, как влево и вправо от “ориентиров” растянулся и распространился наш городок — много новых домов, к<​отор>​ых при нас не было. 
 +Появляется громадная наша отмель из серой гальки,​ расстилавшаяся столько лет перед глазами,​ отмель,​ по которой столько было хожено зимой и летом за водой и с водой; ведра быстро обледеневали;​ бывало,​ сходишь два-три раза подряд — и живой воды в ведрах чуть-чуть плещется в ледяных лунках. По побережью много леса — в штабелях и так; видна большая плавучая пристань. Теплоход тихо-тихо пересекает линию водораздела,​ из Енисея входит в Тунгуску,​ остров Монастырский остается по правому борту... Сходим вниз, и нет терпения дождаться,​ когда спустят трап; кажется,​ никогда так долго не прилаживался теплоход тютелька в тютельку к пристани,​ и кажется,​ всё это назло нашему нетерпению. Мы с Аней первыми прорываемся на берег, и Аня успевает снять Аду, ступающую на туруханскую землю. Забыла сказать:​ на пристани стояла маленькая бледная женщина с помятым личиком — мне показалось,​ что это — Юлия Касьяновна Пьяных,​ дочь нашего бывшего зав. отд<​елом>​ культуры,​ с честью носившего свою фамилию. Пройдя сколько-то по скрежещущей гальке и мокрому плотному песку (в наше время песка на берегу вовсе не было — одни камни),​ поднимаемся по лесенке;​ раньше возле нее был щит с призывом посещать дома-музеи Свердлова и Спандаряна,​ верных соратников Ленина и Сталина. Теперь его нет. 
 +Нет и хаоса нависших над побережьем темных жалких лачуг на курьих ножках;​ то была целая полоса хаоса, полоса отчуждения,​ немецкое гетто своего рода; всё жили там немцы-ссыльные,​ пока не собрались с силами и не продвинулись внутрь городка,​ построив новые жилища покрепче. Теперь стоят аккуратные построечки,​ и не очень тесно. Выходим на знакомую пристанскую улицу; тут ничего не изменилось — стоит почерневшее здание банка, а налево — всё тот же угловой магазин;​ он еще на замке, но собаки,​ как и 10 — 15 лет тому назад, уже дежурят возле: м<​ожет>​ б<​ыть>,​ кто из будущих покупателей бросит довесочек хлебца. Милые громадные широкогрудые ездовые псы, лайки и метисы,​ добрые,​ трудовые,​ не кусачие,​ всегда голодные,​ точь-в-точь такие, как при нас, — такие, но не те... На углу — новое для меня, но уже далеко не молодое на вид здание клуба; когда-то мы работали на его строительстве,​ окончания к<​оторо>​го я не дождалась. Туристы сворачивают к музею, а мы — налево,​ мимо бывшего моего клуба, на месте которого большая,​ приветливая,​ я бы сказала даже — красивая и совсем не казенного вида школа-одиннадцатилетка,​ мимо такого знакомого нам приземистого и почерневшего здания бывшего отделения МГБ; теперь на нем мирная синяя милицейская вывеска и вид самый захолустный;​ дальше по мостику — и вот она, больница и подросший ряд молодых елей и наши старые,​ еще при нас достигшие предела своей высоты и поэтому такие же, как тогда. Вот крылечко амбулатории,​ куда наша Пальма всех женихов приводила,​ когда Ада работала в больнице. Сломанная ветром еловая <​ветвь>​ лежит, вся усеянная молодыми смолистыми шишками;​ беру несколько на память;​ да, на мостике Ада вдруг встречает своего бывшего начальника Костылева,​ здоровается,​ и он столбенеет и несколько секунд не может вспомнить имя, потом бормочет:​ “Ада Александровна,​ Ада Александровна! Вот встреча... вот встреча...” Мы с Аней оставляем их, и уж потом — больница,​ еловая ветвь. Подходим к краю, с которого — спуск к нашему бывшему жилищу. Такой знакомый,​ такой свой уголок,​ свой островок;​ и тут всё изменилось. Кормановский дом, тогда совсем новенький,​ покосился и вплотную приник к обрыву,​ “угору”;​ но вот знакомая физиономия:​ рыжий Джек, кормановский пес, постаревший на 10 лет, — но насколько же собачья старость пригляднее человеческой и менее заметна,​ чем у тех же зданий... На месте нашего домика — новый, побольше,​ посолидней,​ но так же приткнулся к “угору” и так же, как наш, крыт толем. Огород,​ землю для которого мы когда-то наносили ведрами на песок и гальку,​ цветет картофельными бледными цветами;​ вместо нашей одной любимой Пальмочки— два довольно безличных пса-метиса;​ на месте нашего сарая — новый; живет на нашем месте, видно, не прежний наш сосед Федя, а кто-то куда более хозяйственный и прочно пустивший корни; свидетельствуют о том и хорошо сложенная,​ ладно побеленная кирпичная летняя печь-плита во дворике,​ и состояние самого дворика,​ ровного,​ утрамбованного,​ подметенного с утра, и весь огородный и дворовый инвентарь,​ и дрова, напиленные,​ наколотые,​ сложенные в штабеля. Так же всегда аккуратно и прибрано было и у нас, только хозяйство наше было куда маломощнее и все же какое-то “транзитное”. И тем не менее цвели у нас ноготки и вьюнки,​ и всё было милее и наряднее,​ чем у нынешних хозяев,​ — счастливой и безмятежной им жизни на этом берегу! 
 +Когда я по деревянному подобию трапа, положенному по прямой вертикали на угор (при нас шла тропка,​ пологая,​ наискосок),​ поднимаюсь наверх и гляжу на навечно впечатавшийся в сердце вид — серая, далеко-далеко вдающаяся в реку отмель,​ синяя вода Тунгуски,​ остров,​ бурая полоска водораздела,​ за ней серебристая,​ отличающаяся от тунгусской,​ резко блещущая на солнце вода Енисея,​ — у меня становится легко на душе; я физически ощущаю эту легкость,​ это громадное облегчение оттого,​ что вот я стою, десять лет спустя,​ на этой высоте и вижу Туруханск;​ так, оказывается,​ мне это нужно было. Почему?​ сама не знаю и никогда не узнаю. И опять же, непонятно почему было и откуда взялось ощущение ясности и покоя, хотя на остановку в Туруханске отпущено было всего два жалких часа, и мы так же там бегали высуня язык, как и по Диксону,​ как везде и всюду. День был ясный и легкий,​ погода,​ как российской весной. Накануне,​ по-видимому,​ прошел сильный дождь, м<​ожет>​ б<​ыть>,​ даже ураган — валялись сломанные ветки, даже целые молодые деревца и еще не просохла земля. Это были единственные следы мимолетного беспорядка,​ всё прочее поразило — особенно после Усть-Порта — устойчивостью и чистотой. Уехали ссыльные,​ улетучилась атмосфера “транзитки”,​ перевалочной базы, хуже — полустанка между жизнью и смертью. Тот Туруханск висел на волоске;​ этот — врос в землю всеми своими фундаментами и корнями деревьев. Городок озеленен;​ во всех палисадниках и вдоль центральных улиц — березы,​ лиственницы,​ ели; некоторые из них, жалкие хлыстики,​ сажали мы лет 12 тому назад... 
 +Прошли мы по дороге на аэропорт до поворота,​ вернулись теми же мостками мимо окончательно покосившегося домика,​ где жила Елиз<​авета>​ Васильевна,​ ее жуткий муж и парализованная мать; ни одной кошки в окрестностях — значит,​ нет и Ел<​изаветы>​ Вас<​ильевны>​. Опять мимо новой школы и нового клуба, мимо черного полицейского здания;​ жилой дом, где обитали эмгебешники,​ снесен;​ из-за образовавшегося простора милиция кажется еще меньше и незначительнее;​ символично. 
 +У большого углового магазина с дежурящими собаками сворачиваем к домику-музею Свердлова;​ я... забыла дорогу,​ спрашиваем,​ как пройти. Потом, конечно,​ узнаю, но многие ориентиры изменились. Домик такой же; привезенная при мне статуя Свердлова,​ к<​отор>​ую я когда-то покрывала алюминиевым порошком на ацетоне,​ блестит наглым блеском,​ но все же он несколько приглушается молодой листвой молодых разросшихся деревьев;​ сама изба разве чуть постарела,​ и это ей идет: в наше время ее чуть ли не каждый год красили и подновляли и она казалась недостоверной. Хранитель музея, женщина с, как мне показалось,​ неприятным лицом, рассказывает что-то вытверженное наизусть группе туристов,​ а мы проскальзываем внутрь домика,​ где тихо и прохладно и по-домашнему чисто. Все экспонаты давно знакомы и лежат на тех же местах:​ и книги Свердлова (сразу видишь,​ что когда-то революционеры читали и стихи — на столе старенький томик Гейне),​ и керосиновая лампа-семилинейка,​ и медный чайник без крышки;​ в углу — деревянная кровать,​ у стола — деревянное креслице. Во второй комнате — Спандарян;​ много фотографий,​ бюст — на этот раз покрытый не алюминием,​ а бронзой;​ и тут из угла выплывает женская фигурка в желтом платье и незаметно жмет мне руку и потом тихо следует за мной, тихо меня касаясь,​ — это Эмма, немка Эмма, когда-то служившая уборщицей в клубе; муж у нее был русский,​ какой-то прораб,​ пьяница;​ ездила она с ним в Ермаково на строительство “мертвой дороги”;​ вернулась оттуда еще при нас, когда дорогу “законсервировали”. 
 +Было у них двое детей, тогда совсем маленьких. Теперь узнаём,​ что муж бросил ее, уехал; вслед его отъезду и ему самому она устало махнула рукой: “Ну его... без него спокойней;​ живу хорошо”... Про сестру ее Тамару не успела спросить;​ хотела вернуться,​ когда уйдут экскурсанты,​ и поговорить наедине,​ но не удалось,​ не хватило времени. 
 +От Свердлова пошли к Спандаряну,​ совсем одни; тоже пришлось спросить дорогу,​ хотя направление помнила,​ но и тут изменились ориентиры;​ снесли угловой домик, вернее — избу, а освободившееся пространство засадили березами;​ они хорошо разрослись,​ а под ними — высокая свежая трава. Очень удивилась,​ убедившись,​ что музей ликвидировали;​ на старой избушке — только памятная доска, и перед ней — все тот же бюст на том же постаменте,​ а в помещении — детская библиотека;​ как она там угнездилась — непонятно;​ внутрь не заходим;​ а когда вошли в ограду,​ увидели очень древнюю старушку,​ верно, сверстницу и избы, и самого Спандаряна,​ тихо сидевшую на скамеечке у входа; она разрешила нам войти в ограду,​а сама вползла в маленькую дверь домика,​ как ящерица. 
 +Из спандаряновской ограды отправились мы налево,​ к “Беседе”,​ к монастырю,​ в сторону “Нового поселка”,​ первого места, где жили по приезде. По дороге всё узнаем — мало что изменилось. Забегаю в прод<​овольственный>​ магазин — чисто, просторно;​ много продуктов,​ лучше, чем в таких же магазинах центральной полосы;​ “универмаг”,​ где когда-то работала Моника Беранд,​ закрыт (понедельник!),​ так же как и созданный при мне магазин культтоваров. А дальше сами ноги несут — быстро-быстро — к “Новому поселку”;​ там та же мешанина домиков,​ но домики не те, не так выглядят;​ уже не времянки,​ а прочные жилища на прочную жизнь. Резкий спуск вниз — и так же копаются рабочие над и под неподдающимся “земляным мостом”,​ только тогда рабочими были мы сами; Ада вспоминает,​ как Роза Фишер не выходила на воскресники и все на нее злились. По деревянному мостику перемахиваем через овраг— каньон и — резко вверх; еще поворот — и удар в сердце:​ избушка бабки Зубарихи,​ наша первая “квартира”;​ от нее осталась лишь половина,​ кухоньку поглотил новый оштукатуренный дом. Боже мой, как можно было жить, зимовать в этой крохотной лачуге?​ Бабка строила ее собственными руками;​ окошки — в ладошку;​ наличники когда-то делал Сашка-столяр по моей просьбе. Сашка, здоровый молодой парень,​ шофер, попавший по пьянке в беду; лагерь,​ ссылка,​ потом умер от инфаркта на лесозаготовках. Наличники и сейчас целы. Решаем и перерешаем — заходить ли к Наташе Силкиной,​ бабкиной дочери,​ но решать нечего,​ ноги сами несут и ведут в Наташин дом, большой,​ солидный,​ разлатый,​ Гриша всё пристраивал его на большую семью — четыре сына, две дочери. Кружим,​ никак не найдем вход в ограду:​ где жерди, где колья; соседка указывает калитку,​ и вот мы уже на крылечке:​ “Можно?​” — “Заходите,​ заходите!” — “Почему никто не встречает?​” — спрашиваю я, и выбегает Наташа,​ худенькая,​ как и тогда, постаревшая... “Боже ты мой, Галина Сергеевна,​ Ада Александровна...” Узнаем,​ что Борька женат, двое детей; Витька работает механиком;​ Наташка учится в Красноярске;​ Генка, наш Геночка,​ бабушкин внучок,​ в армии; Юлька пошла в магазин за хлебом. Никого из ребят не застали мы дома, а как хотелось взглянуть на Генку! Ну, м<​ожет>​ б<​ыть>,​ и к лучшему,​ так прочнее останется он в памяти тем волшебным ласковым мальчиком,​ нашим праздником и утешением... А Гриша? Гриша Силкин — беспутный ленинградец,​ “вольный”,​ когда-то по пьянке застрявший в Туруханске,​ женившийся на дочке ссыльной,​ раскулаченной бабки, каждый год порывавшийся съездить в Ленинград и пропивавший “отпускные”?​ “Гриша бросил семью и уехал тому пять лет — женился на молоденькой и уехал — Бог с ним, без него лучше, легче”,​ — и Наташа,​ так же как только что Эмма, машет рукой; дети помогают ей; дом выглядит чудесно;​ порядок образцовый,​ видно — живут хорошо,​ прочно,​ спокойно. Пора уходить — прощаемся,​ целуемся,​ Наташа всплакивает,​ порывается чайком угостить,​ но некогда,​ некогда,​ уже бежим в обратный путь; еще сворачиваем к монастырю,​ чтобы взглянуть с “Беседы” на Тунгуску и Енисей и “монастырский” остров;​ когда-то мы, только что приехавшие и еще не устроенные,​ сидели на этой вершинке,​ над холодной необъятностью двух рек и наших двух ссыльных жизней;​ мне было всё равно, Аде — нет... 
 +Костылев вышел к пароходу проводить Аду; стоит на берегу и поглядывает,​ — сколько народу провожало нас тогда! никого не осталось,​ и слава Богу! И Костылев,​ теперь пенсионер,​ на днях уезжает — почему-то в Камышин,​ хотя сам он совсем из других краев. Отчаливаем;​ теперь уж, наверное,​ навсегда. Я везу с собой камень,​ камень с туруханского берега,​ камень в виде сердца,​ сердце-камень,​ — пусть его положат мне в гроб, когда я умру, пусть похоронят вместе со мной сердце-камень с туруханского берега. 
 +Потом ждем Мироедиху7. Скалы, скалы, отвесы,​ вдоль которых ехала я на лодочке;​ они были так близко,​ что можно было коснуться рукой, а под лодкой — такая ужасающая глубина! Осенью все лиственные деревья по верху берега пламенели невероятными закатными красками,​ а узкие высокие ели казались совсем черными,​ и это было как свадьба деревьев,​ громадный молчаливый праздник. Мироедиха. Большая заезжая изба пуста, зияют выбитые окна, проемы дверей;​ ближайших,​ примыкавших к ней избушек нет — нет и огромного сарая-амбара,​ стоявшего еще с царских времен. Нет и белой церковки,​ в которой лежали рыбачьи снасти,​ а на плащанице сушились сети; не видно кладбища со староверским крестом,​ где под белым голубком спал основатель Мироедихи,​ сосланный “за религию” больше ста лет назад купец Гавриленко;​ оно захвачено <​тайгой?>,​ вновь наступившей на этот, раскорчеванный человеческими руками кусочек земли. Кудрявые кусты — авангард тайги — захватили наши поля, с к<​отор>​ых убирали мы уже под мороз картошку и турнепс. Справа торчат две-три почерневшие маленькие избушки без окон, без дверей;​ за ними лиловеет иван-чай. Пусто; мертво;​ обе бабки — Гавриленчиха и та, другая,​ из “веселого дома”,​ — наверное,​ давно умерли;​ верно, умер и “комшомолец”. А где Шура рыжая, полька,​ две девочки,​ Шурины “кустарщина-самодельщина”,​ где все “гречки”,​ где все дети, коровы,​ собаки,​ лодки, весь скарб, где Гавриленчихины иконы в человеческий рост, бездарного енисейского письма?​ Где венские стулья,​ лампы-десятилинейки с бронзовыми резервуарами,​ порыжевшие фотографии купцов в сборчатых сапогах и туземных сакуях,​ жестянки — рекламы жуковского табака и кузнецовского чая? И кто помнит теперь,​ что в этой “заезжей” останавливался призванный в армию Сталин,​ которому сердобольная купецкая сноха напекла пирогов в дорогу — бедненькому,​ несчастненькому,​ как Бог велел? Ничего,​ никого. Всё — кончено. 
 + 
 +На этом путевой дневник Ариадны Сергеевны кончается. “Собственно,​ это была не поездка,​ а своего рода паломничество”,​ — писала она своей знакомой по Бутыркам Е. Н. Москаленко. И ей же, незадолго до кончины,​ 9 марта 1975 года: “Конечно,​ наш Север манит нас и манить будет — нас, зла не помнящих,​ а только добро, великое добро и великую красоту природы — да и некоторых людей, встреченных нами в ту пору. Теперь,​ по прошествии времени,​ видишь,​ какой элитой человеческой мы были окружены в нашей эвакуации. Не говоря уж о том, что в лихую годину людям (не всем, конечно!) свойственно становиться элитой;​ сами обстоятельства требуют от человека выбора между высотой и низостью,​ а третьего не дано. “Третье” наступает потом!” 
 +Публикация и подготовка текста,​ вступительное слово и заключение АННЫ СААКЯНЦ. Печатается по фотокопии,​ полученной после смерти А. С. Эфрон от А. А. Шкодиной и Е. Б. Коркиной. Оригинал хранится в РГАЛИ. 
 +1 См. в кн.: Эфрон Ариадна. О Марине Цветаевой. М. “Советский писатель”. 1989. 
 +2 Запись на этом обрывается. В Туруханске теплоход сделал остановку на обратном пути. (Здесь и далее примеч. публикатора.) 
 +3 Запись,​ по-видимому,​ не завершена. Эта дорога — от Дудинки до Норильска,​ построенная на костях заключенных,​ — непреложно вызывала в памяти некрасовские строки:​ 
 +Прямо дороженька:​ насыпи узкие,​ 
 +Столбики,​ рельсы,​ мосты. 
 +А по бокам-то всё косточки русские... 
 +Сколько их! Ванечка,​ знаешь ли ты? 
 +Говорили ли мы тогда об этом? Не помню. 
 +4 Ариадна Сергеевна допускает здесь неточность. Тессем был одним из десяти участников экспедиции Амундсена на судне “Мод”,​ в 1918 — 1920 годах изучавшей северо-восточный маршрут вдоль берегов Евразии (позднее названный Северным морским путем). В сентябре 1919 года два члена команды отправились с полуострова Таймыр к Диксону,​ чтобы сообщить о результатах исследований. Один из них погиб в пути, другой,​ Тессем,​ почти добрался до цели; он был найден мертвым в километре от поселка и гидрометеостанции на Диксоне. Герою тяжелейшего арктического перехода на месте его гибели поставлен памятник. Остальные восемь членов команды “Мод”,​ продолжавшие продвигаться к востоку,​ остались живы и выполнили задачу экспедиции. 
 +Уезжая из Тарусы,​ Ариадна Сергеевна поручила сторожить домик некоему Михаилу Семеновичу. Тот (кажется,​ прямо в доме) скоропостижно скончался. Гарик (сын скульптора П. И. Бондаренко и художницы Т. Л. Бондаренко,​ живших на даче неподалеку) в тот несчастный день услышал настойчивое мяуканье и увидел прибежавшую кошку Ариадны Сергеевны — Шушку. Не переставая мяукать,​ она всем видом показывала,​ что он должен следовать за ней, — и привела его в дом... 
 +6 как голодный день (франц.). 
 +7 В Мироедиху Ариадна Сергеевна ездила в 1951 году на уборку овощей. Она пробыла там месяц и вывезла оттуда еще большее восхищение красотой Сибири. Деревня стояла на скалистом берегу,​ окруженная тайгой,​ каждое дерево которой,​ по словам А. С., — “совершенство”. Жила в большой бывшей купеческой избе (она была видна, когда мы проезжали мимо); вечерами слушала диковинные рассказы старух — одной из них, бывшей купчихе,​ раньше и принадлежала часть дома. А позже написала очерк “Мироедиха”. 
 + 
 +Эфрон, А. ... В небе — сохатый бьет копытом / публикация Р. Б. Вальбе;​ послесловие Е. Эткинда // Новый мир. — 2000. — № 1. 
 +  
 +АРИАДНА ЭФРОН 
 +
 +...В НЕБЕ — СОХАТЫЙ БЬЕТ КОПЫТОМ... 
 + 
 +* * 
 + 
 +Солдатским письмом треугольным 
 +В небе стая. 
 +Это гуси на сторону вольную 
 +Улетают. 
 + 
 +Шелком воздух рвется под крыльями. 
 +Спасибо,​ что хоть погостили вы. 
 +Летите,​ летите,​ милые! 
 + 
 +На письме — сургучевой печатью 
 +Солнце красное. 
 +Унесете его на счастье вы — 
 +Дело ясное. 
 + 
 +Нам останется ночь полярная,​ 
 +Изба черная,​ жизнь угарная,​ 
 +Как клеймо на плече позорная,​ 
 +Поселенская,​ поднадзорная. 
 +На такую жизнь не позарюсь я, 
 +Лучше трижды оземь ударюсь я, 
 +Птицей серою обернуся,​ 
 +Полечу — назад не вернуся — 
 +Погодите,​ я с вами, гуси. 
 +1949 г. 
 + 
 +* * 
 + 
 +Енисей сливается с Тунгуской,​ 
 +Старший брат встречается с сестрою. 
 +Та течет полоской синей, узкой,​ 
 +Тот — широкой полосой седою. 
 + 
 +По груди широкой,​ богатырской 
 +Стороны чужой, земли сибирской 
 +Пролегают лентой орденскою. 
 + 
 +Две реки идут одной рекою,​ 
 +Две реки идут одной судьбою,​ 
 +Так, как нам не велено с тобою. 
 +И железные проходят зимы, 
 +И чудесные проходят весны 
 +Над моею жизнью нелюбимой,​ 
 +Над чужой землей орденоносной. 
 +Над чужбиною. 
 +1950 г. 
 +* * 
 + 
 +В тайге прохладной 
 +Ребячей радостью 
 +Ребячей сладостью 
 +Встречают ягоды. 
 + 
 +Черничные заросли,​ 
 +Брусничные россыпи. 
 +Мол живите до старости,​ 
 +Мол ешьте досыта! 
 +Мол кушайте,​ други! 
 +Мол счастливы будьте! 
 +Мол только пригубьте! 
 +Мол не обессудьте! 
 + 
 +Не хочу вас, заросли! 
 +Не желаю, россыпи! 
 +Не хочу — до старости! 
 +Не желаю — досыта! 
 +Мне б яблочка российского разок куснуть,​ 
 +В том доме, где я выросла,​ разок уснуть! 
 +1950 г. 
 +* * 
 + 
 +— “Ночь — а звезды — рукой подать! 
 +— Схватить,​ удержать в руке, 
 +Ту, самую яркую, крепко сжать,​ 
 +Как гривенник,​ в кулаке,​ 
 + 
 +И в чум прилететь,​ 
 +И всем показать — 
 +Глядите,​ отец и мать! 
 +Я сам ее взял — поглядите,​ горит в руке! 
 +Довольно светить ей на небе — 
 +пусть светит у нас в потолке! 
 +И мама задует светильник 
 +из мха и жира тюленя 
 +И сына, лаская,​ посадит 
 +к себе на колени...” 
 +...О детстве своем говорил,​ покуривая и хохоча,​ 
 +Раскосый электромонтер из колхоза “Путем Ильича”. 
 +1950 г. 
 + 
 +Весна 
 +Не певунья и не красавица — 
 +По медвежьи трудится,​ старается,​ 
 +Напрягается тучами,​ 
 +Кручами,​ 
 +Всеми реками сонно-могучими,​ 
 +Каждым корнем и каждой жилою,​ 
 +Всей своей материнской силою,​ 
 +Сердцевиной таежного дерева,​ 
 +Всей упругостью мускула зверева,​ 
 +Чтоб из треснувшей оболочки 
 +Ледовитого,​ мертвого сна, 
 +Появилась дрожащим комочком,​ 
 +Необсохшим цыпленком — весна. 
 +1951 г. 
 + 
 + 
 +* * 
 + 
 +Непростой мужик стоит у чума, 
 +Старый,​ косолапый,​ косоглазый,​ 
 +Не по-здешнему мужик угрюмый,​ 
 +Раз взглянув — его узнала сразу. 
 +Я об этом мужике читала в детстве,​ 
 +А теперь живу с ним по соседству. 
 +Он, как все, одет в оленьи шкуры,​ 
 +Только шерсть на том олене — волчья. 
 +Он, как все, обут в унты оленьи,​ 
 +Да по-волчьему ступает,​ сволочь! 
 +В веках прячет он глаза, как в ножнах,​ 
 +Изредка блеснут неосторожно. 
 +Непростой мужик стоит у чума, 
 +Непростого ищет в небе чудном. 
 +Непроста его ночная дума. 
 +Непроста луна над ним — шаманским бубном. 
 +1951 г. 
 + 
 +* * 
 + 
 +Первой страницей зимы 
 +открывается день 
 +Белой страницей. 
 +Синькою в детских следах залегает глубокая тень, 
 +Синяя лыжня по белому снегу стремится. 
 +Птицы у нас не зимуют. Молчит за поселком тайга,​ 
 +Стадом оленей уставила в небо рога. 
 +День без событий,​ без почты, почти без забот. 
 +— Хоть бы скорей красноярский пришел самолет! 
 +1951 г. 
 +Ночная молитва 
 +Из дому выйдешь — тьма по глазам 
 +Будто ножом. 
 +Сразу ослепнешь — как из дому выйдешь. 
 + 
 +Из дому выйдешь — вся тишина 
 +В уши тебе — 
 +Сразу оглохнешь,​ как из дому выйдешь. 
 +Нету тебя. 
 + 
 +Нет ни тебя, ни огня, ни земли, ни воды, 
 +Из дому выйдешь. 
 +Нету ни неба, ни звука, ни вздоха в груди — 
 +Из дому выйдешь. 
 + 
 +О, поскорей разберись в темноте,​ 
 +Господи Боже! 
 +Вновь, засучив рукава,​ твердь от земли оторви,​ 
 +Господи Боже — 
 +И первозданным кремнем первый высеки свет. 
 + 
 +Глину покруче меси, 
 +Крепче нащупай ребро,​ 
 +Господи Боже! 
 + 
 +В глиняный лоб мне вставь золотые глаза,​ 
 +Чуткие уши из розовых раковин сделай. 
 +Только души мне не надо. Возьми мою душу себе. 
 +Будет твоя. Сам поживи с ней, попробуй! 
 +1951 г. 
 +* * 
 + 
 +На избах — шапки набекрень 
 +И пахнет снегом талым. 
 +Вчера пуржило целый день, 
 +Сегодня перестало. 
 + 
 +Одну и ту же множит трель 
 +Силенки пробуя капель. 
 + 
 +А снег лежит на берегу 
 +От детских лыж в полоску,​ 
 +Как будто снятой на бегу 
 +Тельняшкою матросской. 
 + 
 +На солнце вспыхнула сосна 
 +И замерла,​ сияя. 
 +Вот и до нас дошла весна 
 +В последних числах мая. 
 +1952 г. 
 + 
 +Праздник 
 +Над хатой — дым столбом,​ 
 +А в хате — коромыслом,​ 
 +И речи за столом 
 +Без никакого смысла. 
 +Гуляют други милые 
 +Со всей сибирской силою,​ 
 +Глотают брагу сладкую 
 +Со всей сибирской хваткою. 
 +Октябрь ли, Май ли, Рожество,​ 
 +У нас в деревне торжество — 
 +Венчаем иль хороним — 
 +Стакана не уроним! 
 +Сосед мой дорогой,​ 
 +Глотни еще глоточек,​ 
 +Пирог непокупной — 
 +Кусни еще кусочек! 
 +Сама тесто жарила — сама пекла 
 +Все что понаставила,​ съедим дотла,​ 
 +Сама брагу ставила,​ сама пила, 
 +Хотя баба старая,​ а весела. 
 +— Хочешь сватай,​ 
 +Хочешь лапай,​ 
 +Хочешь — в голове царапай! 
 +Пейте, работнички,​ 
 +Рыбаки,​ охотнички,​ 
 +Столяры да плотнички,​ 
 +Пейте до ноченьки! 
 +Пейте, соседушки,​ 
 +Бабушки,​ дедушки,​ 
 +Малые детушки,​ 
 +Пейте до светушка! 
 +Больше делать нечего 
 +В эдаком селе, 
 +Как с утра до вечера 
 +Быть навеселе! 
 +А выйдешь из хаты 
 +Пьяный и сытый. 
 +В небе — Сохатый 
 +Бьет копытом. 
 +8 ноября 1952 г. 
 + 
 +* * 
 + 
 +Ах, и белы моей земли 
 +снега, моей зимы 
 +снега... 
 +Белы, как сахар, как мука, 
 +что пароходы нам везут 
 +весной,​ как только сбросит лед, 
 +плечами поведя,​ река, 
 +как сбросит лыжи самолет. 
 +Белы, как сахар, что грызут 
 +ребята наши круглый год, 
 +ах, и белы моей земли 
 +снега, моей зимы 
 +снега... 
 +Белы, как той тетради лист, 
 +где пишет буквы младший внук. 
 +Он ростом мал и не речист,​ 
 +зато он знает много букв. 
 +Белы, как той тетради лист, 
 +как те тетрадные листы,​ 
 +где пишет знаки старший внук. 
 +Похожи знаки на следы 
 +седых песцов и легких птиц — 
 +и каждый знак, сказал мне внук, 
 +не след, а нота, то есть звук. 
 +Ах, и белы моей земли 
 +снега, моей зимы 
 +снега... 
 +Под ними спит моя тайга,​ 
 +в своей берлоге спит медведь,​ 
 +метет метель,​ метет пурга,​ 
 +и солнцу лень на нас глядеть... 
 +Я стар и сед, 
 +но старый ум 
 +живуч, что рыба подо льдом. 
 +Своих отцов я помню чум, 
 +своих сынов я вижу дом, 
 +в сыновнем доме вижу свет, 
 +в отцовском чуме помню тьму, 
 +и тяжек вес прошедших лет 
 +доныне сердцу моему... 
 +Я помню, как певала мать 
 +и ветром вторил ей Таймыр 
 +о том, как безысходна гладь,​ 
 +о том, как безнадежна ширь 
 +снегов,​ снегов зимы моей, 
 +снегов,​ снегов земли моей — 
 +снега, снега, везде снега,​ 
 +ей ветром вторила тайга. 
 + 
 +Из рыбьей косточки иглой 
 +оленьи шкуры шила мать, 
 +под ветра свист, под бури вой 
 +оленьей жилой шила мать 
 +из рыбьей косточки иглой. 
 +Кормилец наш, седой олень,​ 
 +нас в шкуру одевал свою — 
 +про это тоже пела мать, 
 +про это я сейчас пою, 
 +и внуки не ложатся спать 
 +и песню слушают мою. 
 + 
 +“Кормилец наш, олень седой,​ 
 +твой легок шаг, твой чуток нюх, 
 +ты нарты наши мчишь стрелой 
 +и под копытом снег, что пух. 
 +Кормилец наш, седой олень,​ 
 +твой зорок глаз, ветвист твой рог, 
 +копыта светлые твои 
 +не знают езженых дорог... 
 +Ты нарты мчишь в тот край земли,​ 
 +где долог для охоты день, 
 +где зверь пушной в лесу кишит,​ 
 +а в реках — нельма и таймень. 
 +Туда, туда твой путь лежит,​ 
 +где круглый год охотник сыт, 
 +еда обильна и жирна,​ 
 +и сыты дети и жена... 
 +Где шкурки белки и песца 
 +и лисий искрящийся мех 
 +и соболя,​ что краше всех, 
 +положим мы к ногам купца,​ 
 +и не обманет нас купец”. 
 + 
 +Так пел охотник,​ мой отец, 
 +так пел отец, молчала мать, 
 +седой качая головой,​ 
 +а дети не ложились спать,​ 
 +и песню слушали его... 
 + 
 +Где ж ты, обетованный край, 
 +охотника мечтанный рай, 
 +где сыт охотник,​ сыт олень,​ 
 +где бестревожен каждый день, 
 +где справедлив и щедр купец,​ 
 +где благородный труд ловца 
 +бесхитростно вознагражден?​ 
 + 
 +Всю жизнь искал тот край отец, 
 +всю жизнь искал и пел о нем, 
 +пока настигла смерть отца. 
 +Ах, и белы моей земли 
 +снега, моей зимы 
 +снега! 
 +Для смерти жизнь недорога,​ 
 +и жалость незнакома ей. 
 +У смерти твердая рука, 
 +и что ей слезы матерей,​ 
 +шаманов пляс и крик детей?​ 
 +Смерть бьет всегда наверняка,​ 
 +она без промаха разит,​ 
 +рукой незримого стрелка 
 +стрелок поверженный лежит... 
 + 
 +Я стар, 
 +но память мне верна,​ 
 +верна, как старая жена, 
 +светла,​ как полымя костра,​ 
 +как нож охотника,​ остра. 
 +И в зимний хлад 
 +и в летний зной 
 +я ту весну ношу с собой,​ 
 +в себе, души пресветлый клад. 
 +Я ту весну ношу с собой 
 +и в горя час, 
 +и в счастья день. 
 +Она в душе моей сейчас,​ 
 +она ведет меня вперед 
 +за часом час, за годом год, 
 +от рук моих отводит лень, 
 +и жизни пробивает путь 
 +и старости отводит тень. 
 + 
 +Где вы, земли моей снега?​ 
 +где вы, зимы моей снега?​ 
 +Лучами вымыты снега,​ 
 +лучами выжаты снега,​ 
 +в озера вылиты снега. 
 + 
 +Необратима и горда 
 +восставших рек кипит вода, 
 +восстав от ледяного сна, 
 +вся к солнцу тянется тайга — 
 +конец снегам,​ пришла весна,​ 
 +корнями выпиты снега. 
 + 
 +* * 
 + 
 +И вот, в саду старинном 
 +Как в самом раннем детстве,​ 
 +С лукошком за малиной 
 +Пошла я по соседству. 
 + 
 +Сияли в отдаленьи 
 +Платки и платья женщин,​ 
 +Таз медный для варенья,​ 
 +И солнце — чуть поменьше. 
 + 
 +Все было неизменно 
 +Иль началось сначала,​ 
 +И времени,​ как сцены,​ 
 +Я чувство потеряла. 
 + 
 +* * 
 +
 +Ветер вечерний дышит,​ 
 +Каждый вздох — глубок. 
 +Дремлет в нагретой нише 
 +Грифельный голубок. 
 + 
 +Рядом с живым — нарисованный 
 +Дремлет дух святой,​ 
 +Временем исполосованный,​ 
 +Белый и золотой. 
 + 
 +И прижимается к небу 
 +Сонного купола грудь... 
 +Думается:​ и мне бы 
 +Также вот — уснуть! 
 + 
 +* * 
 + 
 +Мой первый шаг! Мой первый путь 
 +Не зреньем узнаю, а сердцем. 
 +Ты ждал меня! о, дай вздохнуть,​ 
 +Приотвори мне детства дверцу! 
 + 
 +И ты открылся,​ как ларец! 
 +Н б а! ничего наполовину! 
 +Твой каждый мостовой торец 
 +Вновь устлан пухом тополиным... 
 + 
 +Первоисточник всех чудес 
 +(Зачем они вошли в привычку!) 
 +Как звезды доставал с небес 
 +Снежинками на рукавичку 
 +Ты помнишь?​ Все, чем был богат 
 +Ты отдал, щедр и неоплачен,​ 
 +Мой первый дом, мой первый сад, 
 +И солнце первое в придачу. 
 + 
 +Так, откровеньями маня, 
 +Путем младенческих прогулок 
 +Ты ввел когда-то в жизнь меня, 
 +Борисоглебский переулок! 
 + 
 +* * 
 + 
 +Я искала тебя всю ночь, 
 +И сегодня ищу опять,​ 
 +Но опять ты уходишь прочь,​ 
 +Не дозваться и не догнать. 
 + 
 +Не остыли твои следы,​ 
 +Звук шагов твоих слышу я, 
 +Но идешь, не задев земли,​ 
 +Но идешь, не смутив воды, 
 +Ненастигнутая моя. 
 + 
 +Веретёнами фонарей 
 +Отражается ночь в реке, 
 +Не сожму я твоей руки 
 +В опустевшей своей руке. 
 + 
 +Край одежды твоей ловлю,​ 
 +Между пальцев — клочок зари. 
 +Знаешь ты, как тебя люблю,​ 
 +Хоть со мною — заговори! 
 + 
 +Иль земная чужда печаль?​ 
 +Но в какой же тогда тоске 
 +Возвращаешься по ночам 
 +К растоптавшей тебя Москве?​ 
 + 
 +* * 
 + 
 +Вправду?​ иль, может быть, снится,​ 
 +Черная эта река? 
 +Окон пустые глазницы,​ 
 +Фонарей золотые ресницы,​ 
 +Лунных домов бока? 
 + 
 +Площадью темной,​ сонной,​ 
 +Караул печатает шаг, 
 +Плещется опаленный 
 +В небе забытый флаг. 
 + 
 +Если ты сон, то вещий. 
 +Т б ак я приду домой. 
 +Смолоду мне обещан 
 +Матерью мне завещан 
 +Город — мой! 
 + 
 +Ариадна Сергеевна Эфрон (1912 — 1975) — дочь Марины Цветаевой,​ — именно это запомнила широкая публика. Мы благодарны Ариадне Сергеевне за то, с каким тщанием,​ с какой преданной любовью много лет (со времени возвращения из ссылки в 1955 году и до самой своей кончины) она занималась творческим наследием матери. 
 +Однако несправедливо помнить о ней только как о замечательной,​ даже образцовой дочери. Ариадна Эфрон — наследница Марины Цветаевой,​ но этим далеко не исчерпывается ее роль в словесности,​ шире — в культуре нашего времени. Прежде всего она удивительная переводчица — главным образом французской поэзии XIX и XX веков. Ее Бодлер,​ Верлен,​ Теофиль Готье феноменальны. Мать перевела поэму Бодлера “Плавание”,​ дочь — несколько знаменитых стихотворений из “Цветов зла”, и ее переводы не уступают переводческому шедевру Цветаевой. Можно ли забыть ее стиховые формулы?​ Ее Бодлер врезается в память навсегда. 
 +Горит сквозь тьму времен ненужною звездою 
 +Бесплодной женщины величье ледяное. 
 +(“В струении одежд...”) 
 +Ты, Ненависть,​ живешь по пьяному закону:​ 
 +Сколь в глотку ни вливай,​ а жажды не унять... 
 +Как в сказке,​ где герой стоглавому дракону 
 +Все головы срубил,​ глядишь — растут опять! 
 +Но свалится под стол и захрапит пьянчуга,​ 
 +Тебе же не уснуть,​ тебе не спиться с круга. 
 +(“Бочка ненависти”) 
 +Бодлер Ариадны Эфрон — многосторонний,​ многостильный при всей своей строжайшей классичности поэт, способный соединить в идеальном по структуре сонете “бочку Данаид”,​ “бездну бездн”,​ “стоглавого дракона” с “пьянчугой” и с таким оборотом,​ как “спиться с круга”. Это, разумеется,​ богатство Бодлера;​ но оно по-русски впервые обнаружилось под пером Ариадны Эфрон. 
 +А как талантлив в ее исполнении французский поэт-драматург XVII века Поль Скаррон! Почему театры не ставят “Жодле-дуэлянта” в искрометном переводе Эфрон? Переведенный ею Арагон риторичен,​ но и глубок,​ великолепен,​ убедителен — иногда он по-русски оказывается сильнее,​ чем в оригинале. 
 +Когда читаешь туруханские стихотворения самой Ариадны Эфрон, трудно поверить,​ что эти народные русские песни, заклинания,​ присказки,​ каторжные напевы написаны той же рукою, которая вслед за Полем Верленом набросала портрет Пьерро:​ 
 +Отверстия глазниц полны зеленой мути, 
 +И белою мукой запудрено до жути 
 +Бескровное лицо — и заостренный нос. 
 +(“Пьерро”) 
 +Ее Пьерро объединил в себе итальянское происхождение,​ французскую традицию и русский стих. И ведь та же самая рука запечатлела Сибирь — край многолетней муки этой без вины виноватой каторжанки:​ 
 +На избах шапки набекрень,​ 
 +И пахнет снегом талым. 
 +Вчера пуржило целый день, 
 +Сегодня перестало. 
 +Родина,​ куда стремилась ее душа, оказалась злобной мачехой,​ обрекшей вернувшуюся “блудную дочь” на тюрьму и полярную ссылку,​ на “вечное поселение”. Страна убила ее отца, довела до петли ее мать, погубила всех, кого она любила и кто любил ее. Она могла бы вслед за Бодлером написать “Бочку ненависти”,​ а писала она о красоте сибирской природы,​ о неотразимости народной песни и русской речи, о бессмертии неба и земли:​ 
 +На солнце вспыхнула сосна 
 +И замерла,​ сияя. 
 +Вот и до нас дошла весна 
 +В последних числах мая. 
 +Е. Эткинд. 
 + 
 +Публикация Р. Б. ВАЛЬБЕ. 
 +Ариадна Эфрон никогда не публиковала своих стихов. Об их существовании не знали даже самые близкие ей люди. Шестнадцать стихотворений,​ предлагаемых нами вниманию читателей,​ хранятся в фонде М. И. Цветаевой в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 2, ед. хр. 306). Из них десять стихотворений датировано 1949 — 1952 годами. Это был один из самых трагических периодов трагической жизни дочери Марины Цветаевой. Отбыв лагерный срок (1939 — 1947 годы), Ариадна Эфрон в феврале 1949 года была повторно арестована и по этапу отправлена на пожизненное поселение в приполярное село Туруханск Красноярского края. Для точной датировки шести не датированных автором стихотворений публикатор не располагает достаточными основаниями. 
 +В публикации воспроизведены орфография и пунктуация автографа.%% 
  
 ===== Источники ===== ===== Источники =====
эфрон_ариадна_сергеевна.1404302718.txt.gz · Последние изменения: 2014/07/02 16:05 — ram3ay