Здесь показаны различия между двумя версиями данной страницы.
Both sides previous revision Предыдущая версия Следущая версия | Предыдущая версия | ||
эфрон_ариадна_сергеевна [2014/07/02 16:01] ram3ay [Эфрон Ариадна Сергеевна] |
эфрон_ариадна_сергеевна [2014/07/02 16:06] (текущий) ram3ay [Творчество] |
||
---|---|---|---|
Строка 89: | Строка 89: | ||
===== Фотоархив ===== | ===== Фотоархив ===== | ||
- | : в файле | + | {{:efron002.jpg?200|}} {{:efron003.jpg?200|}} {{:efron004.jpg?200|}} {{:efron005.jpg?200|}} {{:efron006.jpg?200|}} {{:efron007.jpg?200|}} |
+ | |||
+ | |||
+ | |||
+ | |||
===== Творчество ===== | ===== Творчество ===== | ||
- | : в файле | + | “НАШ СЕВЕР МАНИТ НАС... — ЗЛА НЕ ПОМНЯЩИХ” |
+ | |||
+ | %% Был июль 1965 года. На десятилетие отстоял он от дня кончины Ариадны Сергеевны Эфрон (26 июня 1975 года), и столько же прошло со дня ее освобождения: летом 1955 года она вернулась наконец в Москву после шестнадцати тюремно-лагерно-ссыльных лет. Вернулась из Туруханска, куда в 1949-м была сослана на вечное поселение. | ||
+ | По неисповедимому душевному движению она захотела отметить эту “круглую” дату и еще раз увидеть Туруханск на Енисее, где прожила без малого шесть лет вместе с приятельницей, Адой Александровной Шкодиной. Решила она, что и мне будет нелишне посмотреть сибирские просторы, так ее восхищавшие, невзирая ни на что; в письмах она себя называла “закаленной сибирячкой”. И еще ей захотелось таким образом отметить выход в свет первого большого сборника Марины Цветаевой (“Избранные произведения”. М.—Л. 1965. Большая серия “Библиотеки поэта”), который мы с нею готовили более двух лет. | ||
+ | Итак, были куплены три билета на поезд до Красноярска; оттуда нам предстояло плыть по Енисею на пароходе “Александр Матросов” до Диксона. Ариадна Сергеевна с нетерпением ждала нашего путешествия. “Нынешним летом только и погреться что на Диксоне!” — писала она. | ||
+ | ...Наступил день отплытия — 24 июля. С того момента (а точнее — с 23 июля) Ариадна Сергеевна почти ежедневно заносит в тетрадь путевые зарисовки, а также записи, публикуемые ниже. Они словно бы завершают замечательные туруханские письма Ариадны Эфрон Борису Пастернаку 1949 — 1955 годов1. | ||
+ | |||
+ | Утром 24 июля отправились в путь. Боже, какое было наслаждение, когда не остывший и за ночную стоянку теплоход двинулся — и пошел; сразу ветерок и прохлада; долго тянулся Красноярск — если не сам, то бесконечные пригороды, современные, дымящие производственными дымами, сливавшимися с горными туманами; острова, мысы; потом все городское постепенно истаивало, и вот уже — как не бывало дела рук человеческих; река, небо, отражающееся в ней, да берега: высокий правый, низкий левый... | ||
+ | <...> Пассажиры — всякие; много красноярцев и вообще сибиряков, к<отор>ым приелись местные красоты и хотелось бы повеселиться и отдохнуть в иных условиях; для них запущается радио на полную мощность, организуется самодеятельность и праздник Нептуна при переходе Полярного круга; их много, они скучают и вскоре начнут роптать на “первоклассных” престарелых интеллигентов, к<отор>ых и кормят-то в 1-ю очередь, к<отор>ые и держатся-то обособленно и с неким препротивным оттенком высокомерия — в лучшем случае снисходительности — по отношению к “простым советским человекам”. Это, очевидно, невытравимо; многие из пожилых “интеллигентов”, несомненно, бывшие “спецпоселенцы”, общавшиеся с “простыми” не один год. Впрочем, м<ожет> б<ыть>, насильственность общения и усугубляет утлые наши “антагонизмы”. | ||
+ | День был хорош; на носу и по палубам гулял ветер; светило солнце; кабы не радио и не малограмотная “культурница”, с запинками и неправильным произношением читавшая (вещавшая) по 30 раз в день одни и те же отрывки из путеводителя, то было бы и вовсе хорошо. Но мы все трое очень устали от интенсивного рассматривания Красноярска, Дивногорска, ГЭС, от жары и от душной ночи и с Енисеем и его берегами осваивались медленно; ахали, ахали, но еще не очень проникались. Это всё так громадно, так широко, так высоко, так ни с чем привычным не схоже, что надо хоть немного сжиться, свыкнуться. Свыклись было — и вдруг Казачинские пороги; теплоход умеряет бег; справа — скалистый берег, слева — станок Казачинский, родина лоцманов, когда-то переводивших суда очень узким извилистым фарватером. Вечереет, пасмурновато, свет как бы не с неба, а ниоткуда или отовсюду, рассеянный. Появляются большие и малые темные камни — обточенные водой или острые, вокруг них завивается вода; вьется и плещется она бурно и наперекор быстрому и спокойно-устремленному течению Енисея над скрытыми страшными невидимыми скалами; между ними узкий и извилистый ручеек фарватера — такой узкий, что встречное движение здесь запрещено. Возле домика бакенщика на длинном белом шесте вывешены красные и черные знаки, показывающие, занят или свободен путь. У прохода через пороги — очередь судов, все грузовые, и все ждут встречного. Разворачиваемся, становимся в очередь и мы, и когда прекращается лязганье якорной цепи и ход машины — тишина, неподвижность и сразу легкая духота и сильный запах хвои и воды. | ||
+ | Всё — вне: времени (часа), времени (века), движения; как бы в подвешенном состоянии, только вода несется ниоткуда и в никуда. Ждем, и трудно угадать, долго ли. Странно и страшновато от сознания, что справа и слева — речные рифы и на дне — кладбище вспоротых или старых кораблей. Но вот невидимым коридором, условно ограниченным навигационными знаками, идет неторопливо, как бы ощупывая под собой воду, грузовой катеришко с баржей; следя за ним, там, у конца порогов, серый катер береговой охраны медленно маневрирует между красным и белым буйками. Знаки на белой мачте у домика бакенщика меняются местами— путь свободен; опять повисают в воздухе кажущиеся очень значительными слова команды — корабельная каббалистика, хриплый и такой домашний голос капитана; когда это? Сейчас, сегодня, или 300 лет тому назад, или все это уже завтра? Удивительное и чисто российское чувство вневременности, и дело тут не в “чертах нового” или — старого. На этом все наши сказки заквашены — ковры-самолеты, скатерти-самобранки, жар-птицы. | ||
+ | Едем все дальше на Север, и все севереет природа, постепенно, как перламутр, переливается из одной краски, из одного оттенка — в другой, все время оставаясь одним и тем же веществом, неуловимо меняющим вид и качество. | ||
+ | Спали уже лучше, в каютах — прохладнее; в 12 ночи встала посмотреть Енисейск, у пристани которого простояли полчаса. Ничего видно не было, кроме редких огоньков на острове, который я, во время стоянки десятилетней давности, пыталась зарисовать. Енисейская пристань спала; спал и наш пароход, и в коридоре, фанерованном дорогими сортами дерева, на серо-розовом гэдээровском ковре спал обязательный пьяный, непринужденно и живописно раскинувшись, потеряв туфлю. Теплоход наш стоял как декорация, ярко-белый, ярко освещенный в глубоком мраке влажной теплой ночи. | ||
+ | |||
+ | 25 июля очень жаркий, прелестно-солнечный, тихий день; даже на носу чувствовалось, что ветер спал и веял только воздух, потревоженный теплоходом. Не верилось, что идем на Север, такая теплынь. Но небо постепенно становилось выше и прозрачнее, чем привычное нам над средней полосой, а воздух все сильнее и невыразимее насыщался запахом хвои — церковным, торжественным. Самое сильное впечатление дня — остановка в Ворогове, стариннейшем сибирском селе, основанном в начале 17 века; уже почти белая ночь, хоть солнце и закатилось, но светло несравненным северным ночным светом. На очень высоком плоскогорье с песчаным, галечным спуском к Енисею необычайное село, по реке вытянувшееся рядком двухэтажных бревенчатых (бревна — огромные, шоколадного цвета) изб, окна только в верхнем этаже, нижний — глухой; там хозяйственные помещения, хлевушки темные, пространство между избами перекрыто изгрызенными временем плахами — получаются громадные сени или крытые дворы. Нигде, ни в России, ни в самой Сибири, не видывала такого. Задворки домов— хаос деревянный — клетушки, пристройки, как деревянные опенки. Всё кажется таким древним, что теряешься среди минувших столетий, плутаешь меж ними, как меж этими улицами. Собаки еще не лайки, но уже с лаинкой; ласковые, не брешут на прохожих. Люди (о них надо бы прежде собак!) по внешнему виду (и в этом перламутровом освещении) тоже неведомо какого столетия; через разлатую улицу с беспорядочно наставленными коричневыми предковскими домами-домовинами, с мостками и какими-то похожими на днища лодок настилами, со слюдяными лужами, точно ледяными, — наискосок бредет с посошком черная скитская старушечья фигурка... | ||
+ | |||
+ | 26 июля дождливый холодный день; ожидание Туруханска; десятигодичного напряжения ожидание2. | ||
+ | |||
+ | 27 июля — Игарка, половину которой пропустила, т<ак> к<ак> в тот самый момент, что она появилась на горизонте, меня опять скрутила таинственная “поджелудочная” боль, вместе с которой спряталась в каюте, наглотавшись всяких болеутоляющих. Потом отпустило немного, и я попыталась из окна каюты коряво, бездарно и неумело вот этой самой ручкой набросать на блокноте кусочек порта: но чту и ручка, и рука перед этой картиной! | ||
+ | Путаница — нарядная путаница мачт, труб, подъемных механизмов — гибких и прямых, четких и строгих линий корпусов судов; несказанное сочетание красок и запахов; смятенный плеск волн в узком заливе; волны — не речные, а морские, множество отдельных конических (конусообразных) беспорядочных всплесков; бесшумная музыка движений: лебедок, подъемных кранов, маневров — и шумы: тарахтенье катеров и моторок, снующих от одного близкого берега к другому, от одного близкого судна к другому, вскрики гудков. Над всем — незакатное северное небо с его баснословной чистой высотой и многослойностью облаков: верхние— объемные, округлые, белые, медлительные, почти неподвижные, важные; нижние— постоянно меняющиеся, сизые, синие, то ли дождь несущие, то ли просто так мятущиеся по воле ветра. | ||
+ | Суда — великолепные современные лесовозы, наши, экспортлесовские. Иностранных судов больше нет; говорят, что очень уж невыгодны были нам их визиты, необходимость оплачивать валютой неизбежные и неизживаемые простои. — Никогда в жизни не видывала таких нарядных и красивых грузовозов; а повидать их пришлось немало, и морских, и океанских (и речных — хотя бы на том же Енисее в свое время). Суда носят поэтичнейшие и мелодичнейшие, протяжные названия русских рек; среди них только “Свирь” звучит как мальчишечий свист! | ||
+ | Сама Игарка расположена по левому берегу бухты. Конечно, вид города волнует, как вид любого селения на берегу громадной реки; не то что селения, а просто жилья — палатки, чума, избушки бакенщика. Но от внешнего вида городка, чье имя волновало еще в детстве, мы, праздношатающиеся, ожидали большего. А увидели — я по крайней мере — обшарпанные “городского типа” дома на двух центральных улицах (буквой “Т”) и множество хибар и домишек деревянных; не в том дело, что “городские” или деревянные, а в том общем впечатлении беспорядка, неухоженности, равнодушия обитателей к жилью. Словно живут там сплошь человеческие “перекати-поле”. Много пьяных. В магазинах, как водится на Севере, “всё есть”. “Всё есть” и у людей, живущих в Игарке, кроме, очевидно, чувства, что это — их город. Впрочем, говорю о небольшой его части, той, что успела увидеть вблизи от пристани; есть и продолжение его, т<ак> к<ак> ходят автобусы туда, вглубь. Пристань красива, и трогает заполярный “газон” и клумбы с анютками и астрами; кто-то любит в Игарке цветы и заботится о них, выращивает; это трогает, конечно; но одними пристанскими анютками не перекроешь российского ленивого беспорядка и равнодушия к временному, не своему, “договорному”, “на срок”, городку. Жаль. А впечатление от самого порта опять-таки фантастическое. Если бы люди умели блюсти свое земное жилье, как моряки — свои корабли! Корабль — чувство долга, и отсюда его красота. | ||
+ | |||
+ | 28 июля 1965 очень ранний подъем — 5 ч., но я, конечно, просыпаюсь еще раньше; сухомятный завтрак, к<отор>ый почти весь берем с собой — и правильно делаем! В 6 ч. — Дудинка — призрачный для нас, спящий город на высоком берегу; сходим через здание плавучей пристани, оттуда — по длинным сходням, оттуда — по громадному днищу перевернутой громадной барки; по помостам наискосок через мешанину портовых непонятностей и мерзлотной почвы — к высокому, высоко стоящему капитальному зданию пристани. Оттуда, опять же по высоким мосткам-тротуарам, вдоль хорошо утрамбованного каменноугольными отходами шоссе, мимо очень высоких кирпичных голых или оштукатуренных зданий, непривычно плоских, без выступающих частей, — к железнодорожному вокзалу. Здесь, т<о> е<сть> в Дудинке, впервые вижу каменные дома на каменных сваях, вбитых в вечную мерзлоту; таким образом, первые этажи куда выше над землей, чем у нас; нет фундаментов, пространство между полами первых этажей и землей постоянно вентилируется; для того, чтобы тепло от зданий не размораживало почву, иначе весь город “поплыл” бы. С первого взгляда казалось бы — город как город и дома как дома, но— то, да не то. Как если бы на другой планете вздумали бы подражать земному градостроительству. Под мостками нет-нет да проглянет жуткое болотное “окошечко”... Город — на болоте, болото — на мерзлоте, а впрочем, всё “как у людей” и еще лучше; великолепно организованный пятачок человеческих жилищ — на голом, мертвом месте. Ж<елезно>д<орожный> вокзал самой северной в стране дороги. Вагоны, составы с грузами; всё, кроме грузов, — старое, попадаются вагоны моего детства, как пассажирские (“в зеленых плакали и пели”), так и грузовые — “40 человек и 8 лошадей”. Нам отведено 3 вагона; перронов нет, из вагонов спускают деревянные лесенки об одно перило; размещаемся свободно, а разместившись — очень долго ждем; норильская ж<елезная> д<орога> не любит гонять старые свои паровозики только праздношатающихся ради; наши вагончики долго маневрируют, паровичок то толкает их, то везет; наконец нас приспосабливают к грузовому составу, и мы трогаемся. Протяженность дороги — что-то около 100 (с лишним) километров, протяженность во времени — около 3 часов (не считая 30-ти лет со дня рождения норильского комбината и самой дороги). Итак, едем в Норильск. За окнами — пейзаж, с нашей точки зрения, невероятный — тундра! То, что мы видим, не мертвые безжизненные пространства, а как бы первый макет земли: всё есть, и всё в миниатюре, карликовое — карликовые березы, ивы; морошка ростом с березу; моря размером с озеро; озера ростом с лужицу; реки в виде ручьев; макеты гор3. | ||
+ | |||
+ | 30 июля 1965. Очень ранним утром — смятенное небо, смятенная вода, порывистый ветер, даже подобие качки; Енисейский залив; гладкие, вылизанные и обкатанные ветрами острова, левый берег давно исчез; правый — призрачен; в девятом часу утра по местному времени появляются очертания острова и полуострова Диксон и туманные силуэты кораблей. Это оказывается легендарный ледокол “Красин”, тот самый, что спасал челюскинцев! Потом — современный ледокол “Капитан Воронин” и один из линкоров, охраняющих остров и вообще этот район. Полуостров — порт Диксон — справа; скалистые гранитные берега; аккуратные светлые двухэтажные — продолговатые, как водится на Севере, — здания; причал в форме буквы “Г” — на нем два огромных подъемных крана. Небольшой — километра в 4, пролив, и налево — остров Диксон: метеослужба и аэродром. Очевидно — нечто засекреченное, так как под тем или иным предлогом туристов — за исключением особо избранных — туда не пускают: то причал сломан, то вода в проливчике неспокойная, то ожидается туман; впрочем, и это — правда. | ||
+ | Остров Диксон! Одно из тех магических названий, от которых в памяти сердца встают образы сверхчеловеков — первооткрывателей северных морей, великих одиночек — трагические обледеневшие призраки. Жалки по сравнению с их суденышками и собачьими упряжками наши “белоснежные комфортабельные теплоходы” и мы сами — обыватели на прогулке, ворчащие на невкусные обеды и неловких официанток. Остров Диксон, край земли, край подвига, край Долга, перед которым все мы— в долгу! | ||
+ | Сходим на причал, разбиваемся на группы, у каждой — свой гид. Нам “достается” молодой геолог — или гидролог — уже забыла, Юрий, по случаю прибытия туристов с Большой земли одетый в свой самый городской костюм, с вязаной шапочкой на голове. Холодно, ветер; все мы закутаны во что только можно, — ему ничего, он привык. Тут же на причале он подробно рассказывает нам о том, как у Диксона был потоплен во время войны немецкий линкор “Шеер”, какие наши суда где находились тогда — да и не только наши; у Диксона стоял и американский транспорт с продовольствием. Одно из судов сумело устроить дымовую завесу и тем частично обезопасить остров, полуостров и пролив, замаскировать огневые точки. “Шеер” успел произвести некоторые разрушения прежде, чем встретил отпор, к<оторо>го не ожидал. Он был потоплен с двух попаданий. Оборону острова успели организовать благодаря “Сибирякову”, атакованному немцами в другом районе; гибнущий корабль предупредил диксонцев об ожидавшей их опасности. Большинство “сибиряковцев” погибли, часть попала в плен, лишь один моряк добрался до Диксона невредимым; впоследствии он плавал на одном из трех “капитанов”, вплоть до 1962 г. (Три ледокола, новых, носящих имена трех знаменитых наших северных капитанов.) Занятно, что Юрий, рассказывая о прошлом Диксона, о его первооткрывателях, тотчас помянул “Двух капитанов” Каверина и потом не раз к Каверину возвращался. Вообще же экскурсовод нам достался с ярко выраженным историческим уклоном и везде, где бы ни останавливался, долго, со знанием дела, но не очень красноречиво рассказывал нам о давних экспедициях; оно бы хорошо, но время пребывания на Диксоне было ограниченным и так долго беседовать о том, о чем можно прочесть не только у Каверина, не стоило. | ||
+ | Порт Диксон 7 сент<ября> 1965 будет праздновать свое 50-летие. Стоит он на гранитных скалах, почва, их покрывающая, — болотистая, как и вся тундра, оттаивает не больше чем на 40 см. Среднегодовая tє — —11, максимальная — +28,5є, минимальная — около —50є (последнее, по-моему, неточно, т<ак> к<ак> в Туруханске бывали морозы посильнее). Но, конечно, в этих широтах (между 73 и 74 параллелью) tє множится на скорость ветра, к<отор>ый слишком часто бывает ураганным. Если какое-нибудь Ворогово — шаг в прошлое, Норильск — скачок в будущее, Воронцово — экскурсия в отсталый и отстающий нац<иональный> колхоз, то Диксон — путешествие в Вечность. Это воистину Край Земли: эта гранитная скала, омываемая последними “материковыми” струями Енисея, растворившегося в соленой праматери — воде; тяжелый плеск морского прибоя об утесы; эта необъятность неба, на каждой из 4-х сторон которого — другая погода: сразу и солнце, и грозовые, и снежные, и легкие летние облака; ветер, охватывающий тебя сразу и с севера, и с юга, и с запада, и с востока; вся роза ветров в действии! | ||
+ | Постояли у памятника Тессему, единственному спасшемуся со шхуны “Мод”4, умершему за какой-то километр от спасения вот на этом месте, на этой скале; совсем рядом, рукой подать, мерцали огоньки тогдашней зимовки. Теперь тут стоит столб — бывший крест, потерявший перекладину, и воздвигнут памятник — кусок скалы на скале, якорь, якорная цепь. | ||
+ | Так же, как и во всех полярных городах и цивилизованных поселках, — всюду высокие мостки-помостки, замена тротуарам. Под ними — болотная жижица. Такие мостки ведут и к могиле норвежца. К самому морю спускаются камни, чуть прикрытые землей и буквально заросшие зеленью и цветами. Невероятно! 74 параллель! Цветы: на коротких крепких ножках лиловые, пышные, немного напоминают репейный цвет, но не то; на длинных изящных стеблях маленькие, лимонного цвета, маки, размером с тарусскую анемону; незабудки! настоящие, как на Большой земле, только на коротком стебельке; вот уж не похожи на северные — цветы! А оказались более выносливыми, чем иван-чай и ромашки, встречавшиеся нам в р<айо>не Дудинки — Норильска. Еще какие-то беленькие простенькие, каких много у нас: длинный жесткий стебелек, продолговатый, разделенный на 6 расширяющихся кверху лепестков цветочек — семена красненькие, размером с маковые, расположены в гнездах вдоль всего стебля; еще желтые, более насыщенного цвета, вроде лютиков, но лепестки более продолговатые, чем у тех, и внутри россыпь мельчайших красных крапинок. Много разновидностей мха — и весь цветет, всяк по-своему. Еще красивые, с сочными стеблями и округлыми листочками растения, плотность и сочность, как у кактусовых или столетника, цветет плотной округлой шапочкой вишнево-кирпичного оттенка. Немного “пушков”, похожих на миниатюрные растения хлопка, плотнее наших одуванчиков и цветет широкой кисточкой. Избитое выражение “ковер цветов” тут вполне уместно, т<ак> к<ак> весь зеленый покров — густ и ворсист, и ворс этот — короткий, редкие отдельные травинки-метелочки да гибкие стебельки желтых маков возвышаются над ним. Да, еще забыла щавель! Цветет; как у нас, но листочки круглые. | ||
+ | Побывали мы у памятника Бегичеву, который, оказывается, умер только в 1927 г. Дочь его, медсестра, работает в Норильске. Да и вообще имена многих полярных следопытов современны нам — моему поколению — а кажется — 100 лет назад... Скульптура мне не понравилась, каменная глыба, воздвигнутая в память норвежца, куда более “впечатляет”. Прямолинейному искусственному искусству здесь не место. Такие просторы — муря, неба, такую суровость может покорить только талант, равный мужественному таланту покорителей этих широт. Это, верно, центральное место поселка; против памятника — высоченный помост, к к<оторо>му ведут две лесенки — подъем и спуск, что-то вроде трибуны для торжественных дат? забыла спросить. Туристы долго снимались вокруг да около. Наш гид оказался слишком молод и длинноног для своей паствы; пожилые, укутанные не поспевали за его аллюром; он бодро скакал с камня на камень, с мостка на мосток, что-то бормоча на ходу ближайшему окружению, остальные рассыпались и растягивались; группа оказалась недружная, одних тянуло к магазинам, других — скорее к морю, исторические реминисценции на остановках были интересны только самым старым и самым запыхавшимся, а они-то как раз и отставали. Побывали мы в парткабинете, таком же, как наш Туруханский, с такими же призывами, монтажами и портретами и с такими же коврами и портьерами. Постояли около больницы — двухэтажной, с пристройкой; нижний эт<аж> — амбулатория, верхний — стационар на 60 кроватей; пристройка — инфек<ционное> отделение. Приветливая женщина-врач, хирург, давала объяснения и отвечала на немудрящие вопросы: болезни— те же, что на “материке”; их, т<о> е<сть> случаев заболеваний, относительно немного, инф<екционные> заболевания переносятся гораздо легче, чем на Большой земле. Эпидемий гриппа не бывает — только единичные случаи. Полярные ночь и день вызывают у некоторых, соответственно особенностям их нервной системы, депрессию или возбужденное состояние, но, в общем, специфические условия Крайнего Севера зимовщиками переносятся хорошо и удовлетворительно. В частности, хорошо переносят их дети, рождаемость большая, смертность низкая; летом большинство детей вывозят в поселок Таежный около Красноярска. (Мы его проезжали, дети приветствовали нас криками: “При-вет Но-риль-ску”, “И-гар-ке” — и т. д. и: “При-вет ка-пи-та-ну!”) Рожденные на Диксоне дети лучше и быстрее приспосабливаются к местным условиям, чем привезенные; с цингой покончено. | ||
+ | Отсеявшись от гида, не поспев за очередным его рывком, мы побрели на берег, на ту часть его, к<отор>ая опускается непосредственно к Карскому морю. Распогодилось изумительно, жарко стало — невероятно! такая теплынь на краю земли, на том самом “повороте Земли”, у того самого Пясинского залива, в 20 километрах от кромки льдов! Берега спускаются полуго, всё тот же ковер густого кудрявого мха, настоящей зеленой, сочной травы (кстати, совершенно отсутствовавшей в р<айо>не Дудинки — Норильска), вовсе не бледных цветов — ковер, по-тундровому пружинящий под ногами и кое-где выжимающий из себя болотную влагу. Тишина, помноженная на пространство, помноженная на даль. Над морем пологость обрывается резкой каменистой отрывистостью; геометрической формы остроребристые утесы, обтесанные ветром кубы черного и красного гранита; внизу — округлые крупные камни, со скрежетом переваливаемые прибоем. Справа — Пясинский залив Карского моря, слева— Енисейский залив, по берегу ловко курсирует севернейшее стадо коров (кажется, холмогорки? белые с черными пятнами, как у нас в Туруханске) и одна громадная породистая коровища, белая с рыжим, с волнистыми складками под шеей и сверхъестественным выменем. Летом каждый из обитателей порта может купить до 3-х литров молока ежедневно; зимой получают дети и больные по спискам. — Все экскурсанты бегут смотреть пойманную накануне рыбаками живую белуху; промысел белух — на корм собакам и песцам со звероферм — здесь, говорят, развит. Мы с Аней, отягощенной двумя аппаратами и снимающей то ту, то это, опаздываем к демонстрации белухи, и не жалеем: жалко белухи, хоть она и для собак. Время пролетает нестерпимо быстро — и десяти часов пребывания на острове, обещанных путевкой, было бы недостаточно, а их, часов, оказывается всего около 3 — 4; еле успеваем в какой-то минутной передышке спокойно оглядеться и почти не успеваем душой осознать, где мы; присев на плоском камне, обнаруживаем на нем... коробку с зефиром, кем-то забытую; принимаем ее за сувенир, дарованный богами Карского моря, и уносим с собой; последняя часть экскурсии для нас— сплошной галоп по острым камням — задворками острова; очень жарко, еще более — досаден этот бег. Первый гудок теплохода, а мы — бог знает где и дороги не знаем, по камням и болоту попадаем на заброшенное кладбище — покосившиеся остатки пресловутых деревянных “обелисков”; на одном успеваю прочитать что-то вроде: “Ты боролся за освобождение страны от фашистов, клянемся тебе довершить твое дело”, очевидно, кладбище военного времени, неогороженное, абсолютно заброшенное, рядом со свалкой... Население острова, как говорили нам, — в основном москвичи и ленинградцы. Стыдно им должно быть; но, увы, не только мертвые, но и живые русские люди “сраму не имут”. Защитники острова в Великую Отечественную войну! те самые, о к<отор>ых так патетически рассказывал нам ленинградец Юрий, комсомолец, наш добровольный гид, едва только ступили мы на диксоновский дебаркадер. | ||
+ | Наконец попадаем на какие-то мостки, зигзагообразной линией ведущие в направлении пристани; на задах острова — немыслимые, постыдные в этих климатических условиях жилища — полутемные конуры, слепленные из чего попало, обшитые толем; не только о мертвецах, но и обо многих живых плохо заботятся на острове. Куда ни сунься в Заполярье — один разговор: о больших ставках, надбавках, льготах и т. д.; неужели в краю великих трудов, не меньших морозов и двойных-тройных заработков нельзя в первую очередь упорядочить человеческое жилье? | ||
+ | Проходили мы мимо строительства арбалитовых домов: арбалитовые плиты из смеси стружки, цемента и извести; говорят — прочно, хорошая теплоизоляция и сравнительно экономично; на вопрос об обеспеченности населения жильем отвечали уклончиво: строители жильем обеспечены, а, мол, кабы все жители были обеспечены им, то строителям нечего делать было бы. | ||
+ | Арбалитовый дом, к<отор>ый мы видели, возведен до 3-го эт<ажа> (нижний, как всюду в Заполярье, на цементных сваях). Строительство — “образцово-показательное”, экспериментальное; квартиры в нем будут двухэтажные — внизу кухня и комната, наверху еще 2 комнаты и душ. Начали постройку 3 мес<яца> назад. При нас работали — у цементного корыта — три пожилые женщины. На вопрос о заработке одна сказала, что получает как разнорабочая 50 р. (или 55) основной ставки и по коэфф<ициенту> 1 к 6 — надбавку. Другая, помоложе, в прошлом мес<яце> заработала около 200 р. По стройучастку бродил ленивый толстый кот, все бросились смотреть “заполярного” кота... | ||
+ | До теплохода добрались взмыленные — с цветами, камнями, ф<ото>аппаратами, в кофтах, пальто, плащах; на дебаркадере собрались все наши гиды — много женщин; над ними возвышался на две головы наш долговязый Юрий. Очень грустно было смотреть, как отдаляется дебаркадер с машущими нам фигурами; туристы оделили своих гидов букетами норильских ромашек и иван-чая; до сих пор стоит перед глазами маленькая группа людей с цветами, так сердечно прощающаяся с гостями с Большой земли... С теплохода летят норильские значки, слова привета и благодарности; фигурки машут платками, цветами, кричат: “Не забывайте нас!” Под хриплые звуки марша отбываем, и вот уже перед глазами невнятица подъемных кранов, антенн, домиков, кораблей, скал; идем вдоль острова, но не огибаем его; говорят, с Карского моря надвигается туман; что до нас, то мы видели лишь ясную погоду, но — начальству виднее, чту погода, а чту — непогода. Проходим совсем вблизи “Красина”, и я просто вцепляюсь в него глазами: это — один из героев нашего детства, нашей юности, это — спаситель челюскинцев, это просто — часть души, причем — лучшая! та, где доблесть, долг, мужество; пусть только “отраженные”... Пожалуй, встреча с “Красиным” была главной для меня человеческой встречей за все путешествие! | ||
+ | Коренастый, угрюмый, ненарядный, черный с песочным; приземистый, как утюг, не “военный”, не “штатский” — рабочий. На рыжей трубе— красная полоса. Бугорчатая броня. Мы ему махали, но редкие фигуры на его борту и не обернулись в нашу сторону. Мы ведь не терпели бедствия, не были затерты льдами, не нуждались в помощи. Нет дела ледоколу до едущих с юга на юг. | ||
+ | |||
+ | 31 июля — Усть-Порт; самая неприветливая из стоянок; грязное, во все стороны разбросанное беспорядочно, как после землетрясения, сельцо. Тоже на высоком бугре, но высоты — никакой. Рыбзавод, говорят, единственный в стране, сохраняющий рыбу в вечной мерзлоте. Ни рыбы, ни мерзлоты мы не увидели; директор, маленький дерганый человечек, встретил нас довольно-таки грубо; грубость его вызвала резкие реплики и даже, Бог мой, угрозы со стороны некоторых туристов; обещали куда-то жаловаться; в Норильске, мол, сам секретарь райкома перед нами шапку ломал, мы, мол, “на вас напишем”... А директор: “Там, в Норильске, аж три секретаря” — вроде того, что делать им нй черта. Кончилось всё довольно мирно: цеха разделки и засолки рыбы нам показали, всё там было пусто и чисто — и чаны, и бочки, и цементный пол; разобъяснили немудрящий “процесс” и выпроводили, так и не показав мерзлотной камеры, где действительно сохраняется предварительно замороженная рыба. Ну и Бог с ней, и с камерой, и с рыбой. У входа в цех стояла испитая, измученная пожилая женщина и смотрела на нас, праздных, темно, исподлобья. Она, верно, была бы рада, если бы директор, вместо того чтобы давать нам пояснения, до к<отор>ых никому из нас, по существу, не было ни малейшего дела, отматерил бы нас как следует да еще и палкой отлупил. Мы покружились по поселку, к<отор>ый, казалось, торопился нас вытолкать вон всеми локтями и коленями своих косых домов и из-под низу пинал корявыми мостками. Люди попадались навстречу всё какие-то свирепые; пьяные глыбы — мужики в резиновых сапогах по самую задницу; шаги твердокаменные и неверные; женщины — заезженные клячи или дородные хамки в обтягивающих телеса ярких, но задрипанных платьях; что ни шаг, то помойка, свалка; черная жидкая земля буквально усеяна битыми “поллитрами” и гробами бывших закусок — консервными банками; на пороге перекошенной, как рожа, избенки, в темном зеве двери — три детских фигурки: девочка в платке, кофте, из-под кофты — юбчонка, из-под нее — рубашонка, из-под рубашонки — шароварцы, из них тоненькие ножки-пестики в ступах-сапогах; двое мальчишек в доисторических картузах, оттягивающих уши; бледные немытые личики, разинутые рты. За избенкой — овраг, в овраге — снег, по ту сторону оврага — тундра; на соседнем бугре — выветренное, истаявшее кладбище. “Памятники” клонятся все в одну сторону, сопротивляясь ветру, одолеваемые им. | ||
+ | Страшно, должно быть, жить в Усть-Порту: самодур “хозяин”, выколачивающий план, — царек, божок, тиран; холод, темень, ветер; бабы работают изо дня в день, мужики пьют, одна рыба тихо живет себе в таинственной “вечной мерзлоте”; рыба плохонькая — сарожка да сельдюшка в основном; осетры да стерлядка испаряются, не доходя до “потребителя”... | ||
+ | Бродили по захламленному берегу, по черной гальке, под сивыми тучами, похожими на грызущихся собак; из этих собак вскоре грянул страшенный косой дождь, избивший и промочивший нас, несмотря на плащи; в обувь нам налилось, как в плошки; потом на пароходе долго отмывались, оттирались, переодевались, сохли. | ||
+ | |||
+ | 31 июля 1965 “зеленая остановка” на песчаном, еще заполярном берегу. Спускают шлюпки; сперва садятся в них “индивидуальные рыбаки”, за ними — все желающие, наш Саакянц тоже, — мы с Адой остаемся на борту не столько по трусости перед шлюпками, сколько из-за плохого настроения по поводу смерти нашего “сторожа” Мих<аила> Сем<еновича> и беспризорности домика и Шушки; полученная от Гарика лаконичная телеграмма не успокаивает5. Стоим на палубе, смотрим на далекую, еле различимую группу настоящих местных рыбаков на песчаной косе, на наших “индивидуальных”, пристроившихся на другой косе и тоже еле различимых, на отдыхающих, разбредшихся кто куда; играют в волейбол, пытаются загорать и даже купаются; одна пассажирка, с грубым лицом и телом, отлично плавает... Стоянка — 3 часа; к обеду все собираются “дома”; Аня, конечно, приплетается последняя, уже к 3 гудку; кто-то возвращается с рыбой, кто-то — с цветами. Один старый и весьма интеллигентный еврей поймал порядочного осетра на спиннинг и чуть не помер от радости и удивления; потом выкликали по радио фотографа, чтобы запечатлеть эту удивительную картину: тихий еврей добыл осетра “на гвоздь и вьюнка”. Антисемиты и завистники твердили исподтишка, что осетр куплен у рыбаков; неправда: такое удивление, такое нервное потрясение и предынфарктное состояние были начертаны на горбоносом лице с выпуклыми очами и очками... | ||
+ | |||
+ | 2 августа. С 1-го на 2-е августа почти совсем не спали — просто не могли уснуть, — утром должен был показаться Туруханск, а до него, ночью, в 1 ч. 30 м. по местному времени, — Курейка. Последний, наверное, в жизни шанс увидеть пятачок, откуда “вождь и отец” отправился в поход против “ведумых” и “детей”. В том числе и против нас, оставивших в этих и прочих местах столь и не столь отдаленные годы и годы жизни; другие же — и самую жизнь. Пытались уснуть и не могли; умылись, разделись, легли и опять встали и отдернули занавески; за окнами — ни день, ни ночь, всё видно и всё неясно. То же и в сердце, и в голове. В 1 ч. 20 на низком берегу, среди смутных очертаний деревьев появились сперва почти от них неотличимые очертания вытянутой в струнку деревушки; правый крайний дом — непривычной для этих краев кубической формы и гораздо выше остальных. Крыша кажется плоской; при таком освещении и на таком расстоянии не видно, конечно, ни окон, ни дверей; в середине строения мерцает как бы голубоватый туманный отсвет. Что это? Тот ли самый стеклянный павильон, во времена “культа” воздвигнутый над сталинской избушкой, или какая-то новая постройка, не возведенная еще под крышу? И существует ли еще этот павильон? Никто ничего не смог нам сказать. Вполне естественно, если уж и самого Сталина как не бывало... Ада смотрит во все глаза, я — во все очки; медленно-медленно проплывает в сизом муроке этого часа сизый призрак легендарного станка, откуда почти полвека тому назад уезжал в армию невысокий рябой человек, опрокинувший судьбы страны и мира. И наши. “Видишь? видишь?” — спрашиваем мы друг друга и — видим и не видим. | ||
+ | Потом опять маята и бессонница и разговор об одном из сталинских посмертных подарков — чувстве человеческой отчужденности, чувстве почти незнакомом (или знакомом лишь избранным) в досталинские времена. Сталин, среди прочего, научил людей не доверять и не доверяться и отучил их от искусства общения. Вот и на теплоходе образовались небольшие группки и кланы — не сообщающиеся взаимно сосуды. О недавних бдительности и недоверчивости уж и думать забыли, тем не менее инерция — осталась. Так во многом; потом задремали всё же, но я в 6 утра уже была на ногах, принимала пирамеин и переодевалась в кобеднишнее платье, когда-то подаренное Адой, — синее с белыми горохами (писала, писала и заснула как убитая). И Ада проснулась очень рано. Перед свиданием с Туруханском мы обе ни места себе не находили, ни покоя. Просили (накануне) удлинить стоянку (вообще надоел вечный галоп на стоянках и начальник маршрута, знавший только один маршрут — к магазинам или в какие-то укромные места, где торгуют тайно рыбой). На еще спящем теплоходе мы метались от борта к борту, боясь пропустить, хотя знали время прибытия. Когда показалась Селиваниха, разбудили Аню. После Селиванихи бесконечно долго (comme un jour sans pain6) тянулся, жилы нам вытягивая, длинный мыс; наконец за ним блеснули бензобаки, прочертились мачты антенн, в дымке очень ясного, на наше счастье, утра — ряд еще, в отдалении, карликовых построек, растянувшихся по хребту берега. Наши ели (высокие ели у больницы, под которой когда-то стоял, притулившись к склону, наш домик) издалека видны. Различаем спуск, аэропорт (он в глубине, но виден поселок и антенны), рыбзаводские домики, потом пробел и дальше, продолжая прямую линию, дома самого Туруханска с когда-то замыкавшими его ориентирами наших елей слева (глядя с реки) и справа — зданием монастыря, превращенного в склад. Теперь видно, как влево и вправо от “ориентиров” растянулся и распространился наш городок — много новых домов, к<отор>ых при нас не было. | ||
+ | Появляется громадная наша отмель из серой гальки, расстилавшаяся столько лет перед глазами, отмель, по которой столько было хожено зимой и летом за водой и с водой; ведра быстро обледеневали; бывало, сходишь два-три раза подряд — и живой воды в ведрах чуть-чуть плещется в ледяных лунках. По побережью много леса — в штабелях и так; видна большая плавучая пристань. Теплоход тихо-тихо пересекает линию водораздела, из Енисея входит в Тунгуску, остров Монастырский остается по правому борту... Сходим вниз, и нет терпения дождаться, когда спустят трап; кажется, никогда так долго не прилаживался теплоход тютелька в тютельку к пристани, и кажется, всё это назло нашему нетерпению. Мы с Аней первыми прорываемся на берег, и Аня успевает снять Аду, ступающую на туруханскую землю. Забыла сказать: на пристани стояла маленькая бледная женщина с помятым личиком — мне показалось, что это — Юлия Касьяновна Пьяных, дочь нашего бывшего зав. отд<елом> культуры, с честью носившего свою фамилию. Пройдя сколько-то по скрежещущей гальке и мокрому плотному песку (в наше время песка на берегу вовсе не было — одни камни), поднимаемся по лесенке; раньше возле нее был щит с призывом посещать дома-музеи Свердлова и Спандаряна, верных соратников Ленина и Сталина. Теперь его нет. | ||
+ | Нет и хаоса нависших над побережьем темных жалких лачуг на курьих ножках; то была целая полоса хаоса, полоса отчуждения, немецкое гетто своего рода; всё жили там немцы-ссыльные, пока не собрались с силами и не продвинулись внутрь городка, построив новые жилища покрепче. Теперь стоят аккуратные построечки, и не очень тесно. Выходим на знакомую пристанскую улицу; тут ничего не изменилось — стоит почерневшее здание банка, а налево — всё тот же угловой магазин; он еще на замке, но собаки, как и 10 — 15 лет тому назад, уже дежурят возле: м<ожет> б<ыть>, кто из будущих покупателей бросит довесочек хлебца. Милые громадные широкогрудые ездовые псы, лайки и метисы, добрые, трудовые, не кусачие, всегда голодные, точь-в-точь такие, как при нас, — такие, но не те... На углу — новое для меня, но уже далеко не молодое на вид здание клуба; когда-то мы работали на его строительстве, окончания к<оторо>го я не дождалась. Туристы сворачивают к музею, а мы — налево, мимо бывшего моего клуба, на месте которого большая, приветливая, я бы сказала даже — красивая и совсем не казенного вида школа-одиннадцатилетка, мимо такого знакомого нам приземистого и почерневшего здания бывшего отделения МГБ; теперь на нем мирная синяя милицейская вывеска и вид самый захолустный; дальше по мостику — и вот она, больница и подросший ряд молодых елей и наши старые, еще при нас достигшие предела своей высоты и поэтому такие же, как тогда. Вот крылечко амбулатории, куда наша Пальма всех женихов приводила, когда Ада работала в больнице. Сломанная ветром еловая <ветвь> лежит, вся усеянная молодыми смолистыми шишками; беру несколько на память; да, на мостике Ада вдруг встречает своего бывшего начальника Костылева, здоровается, и он столбенеет и несколько секунд не может вспомнить имя, потом бормочет: “Ада Александровна, Ада Александровна! Вот встреча... вот встреча...” Мы с Аней оставляем их, и уж потом — больница, еловая ветвь. Подходим к краю, с которого — спуск к нашему бывшему жилищу. Такой знакомый, такой свой уголок, свой островок; и тут всё изменилось. Кормановский дом, тогда совсем новенький, покосился и вплотную приник к обрыву, “угору”; но вот знакомая физиономия: рыжий Джек, кормановский пес, постаревший на 10 лет, — но насколько же собачья старость пригляднее человеческой и менее заметна, чем у тех же зданий... На месте нашего домика — новый, побольше, посолидней, но так же приткнулся к “угору” и так же, как наш, крыт толем. Огород, землю для которого мы когда-то наносили ведрами на песок и гальку, цветет картофельными бледными цветами; вместо нашей одной любимой Пальмочки— два довольно безличных пса-метиса; на месте нашего сарая — новый; живет на нашем месте, видно, не прежний наш сосед Федя, а кто-то куда более хозяйственный и прочно пустивший корни; свидетельствуют о том и хорошо сложенная, ладно побеленная кирпичная летняя печь-плита во дворике, и состояние самого дворика, ровного, утрамбованного, подметенного с утра, и весь огородный и дворовый инвентарь, и дрова, напиленные, наколотые, сложенные в штабеля. Так же всегда аккуратно и прибрано было и у нас, только хозяйство наше было куда маломощнее и все же какое-то “транзитное”. И тем не менее цвели у нас ноготки и вьюнки, и всё было милее и наряднее, чем у нынешних хозяев, — счастливой и безмятежной им жизни на этом берегу! | ||
+ | Когда я по деревянному подобию трапа, положенному по прямой вертикали на угор (при нас шла тропка, пологая, наискосок), поднимаюсь наверх и гляжу на навечно впечатавшийся в сердце вид — серая, далеко-далеко вдающаяся в реку отмель, синяя вода Тунгуски, остров, бурая полоска водораздела, за ней серебристая, отличающаяся от тунгусской, резко блещущая на солнце вода Енисея, — у меня становится легко на душе; я физически ощущаю эту легкость, это громадное облегчение оттого, что вот я стою, десять лет спустя, на этой высоте и вижу Туруханск; так, оказывается, мне это нужно было. Почему? сама не знаю и никогда не узнаю. И опять же, непонятно почему было и откуда взялось ощущение ясности и покоя, хотя на остановку в Туруханске отпущено было всего два жалких часа, и мы так же там бегали высуня язык, как и по Диксону, как везде и всюду. День был ясный и легкий, погода, как российской весной. Накануне, по-видимому, прошел сильный дождь, м<ожет> б<ыть>, даже ураган — валялись сломанные ветки, даже целые молодые деревца и еще не просохла земля. Это были единственные следы мимолетного беспорядка, всё прочее поразило — особенно после Усть-Порта — устойчивостью и чистотой. Уехали ссыльные, улетучилась атмосфера “транзитки”, перевалочной базы, хуже — полустанка между жизнью и смертью. Тот Туруханск висел на волоске; этот — врос в землю всеми своими фундаментами и корнями деревьев. Городок озеленен; во всех палисадниках и вдоль центральных улиц — березы, лиственницы, ели; некоторые из них, жалкие хлыстики, сажали мы лет 12 тому назад... | ||
+ | Прошли мы по дороге на аэропорт до поворота, вернулись теми же мостками мимо окончательно покосившегося домика, где жила Елиз<авета> Васильевна, ее жуткий муж и парализованная мать; ни одной кошки в окрестностях — значит, нет и Ел<изаветы> Вас<ильевны>. Опять мимо новой школы и нового клуба, мимо черного полицейского здания; жилой дом, где обитали эмгебешники, снесен; из-за образовавшегося простора милиция кажется еще меньше и незначительнее; символично. | ||
+ | У большого углового магазина с дежурящими собаками сворачиваем к домику-музею Свердлова; я... забыла дорогу, спрашиваем, как пройти. Потом, конечно, узнаю, но многие ориентиры изменились. Домик такой же; привезенная при мне статуя Свердлова, к<отор>ую я когда-то покрывала алюминиевым порошком на ацетоне, блестит наглым блеском, но все же он несколько приглушается молодой листвой молодых разросшихся деревьев; сама изба разве чуть постарела, и это ей идет: в наше время ее чуть ли не каждый год красили и подновляли и она казалась недостоверной. Хранитель музея, женщина с, как мне показалось, неприятным лицом, рассказывает что-то вытверженное наизусть группе туристов, а мы проскальзываем внутрь домика, где тихо и прохладно и по-домашнему чисто. Все экспонаты давно знакомы и лежат на тех же местах: и книги Свердлова (сразу видишь, что когда-то революционеры читали и стихи — на столе старенький томик Гейне), и керосиновая лампа-семилинейка, и медный чайник без крышки; в углу — деревянная кровать, у стола — деревянное креслице. Во второй комнате — Спандарян; много фотографий, бюст — на этот раз покрытый не алюминием, а бронзой; и тут из угла выплывает женская фигурка в желтом платье и незаметно жмет мне руку и потом тихо следует за мной, тихо меня касаясь, — это Эмма, немка Эмма, когда-то служившая уборщицей в клубе; муж у нее был русский, какой-то прораб, пьяница; ездила она с ним в Ермаково на строительство “мертвой дороги”; вернулась оттуда еще при нас, когда дорогу “законсервировали”. | ||
+ | Было у них двое детей, тогда совсем маленьких. Теперь узнаём, что муж бросил ее, уехал; вслед его отъезду и ему самому она устало махнула рукой: “Ну его... без него спокойней; живу хорошо”... Про сестру ее Тамару не успела спросить; хотела вернуться, когда уйдут экскурсанты, и поговорить наедине, но не удалось, не хватило времени. | ||
+ | От Свердлова пошли к Спандаряну, совсем одни; тоже пришлось спросить дорогу, хотя направление помнила, но и тут изменились ориентиры; снесли угловой домик, вернее — избу, а освободившееся пространство засадили березами; они хорошо разрослись, а под ними — высокая свежая трава. Очень удивилась, убедившись, что музей ликвидировали; на старой избушке — только памятная доска, и перед ней — все тот же бюст на том же постаменте, а в помещении — детская библиотека; как она там угнездилась — непонятно; внутрь не заходим; а когда вошли в ограду, увидели очень древнюю старушку, верно, сверстницу и избы, и самого Спандаряна, тихо сидевшую на скамеечке у входа; она разрешила нам войти в ограду,а сама вползла в маленькую дверь домика, как ящерица. | ||
+ | Из спандаряновской ограды отправились мы налево, к “Беседе”, к монастырю, в сторону “Нового поселка”, первого места, где жили по приезде. По дороге всё узнаем — мало что изменилось. Забегаю в прод<овольственный> магазин — чисто, просторно; много продуктов, лучше, чем в таких же магазинах центральной полосы; “универмаг”, где когда-то работала Моника Беранд, закрыт (понедельник!), так же как и созданный при мне магазин культтоваров. А дальше сами ноги несут — быстро-быстро — к “Новому поселку”; там та же мешанина домиков, но домики не те, не так выглядят; уже не времянки, а прочные жилища на прочную жизнь. Резкий спуск вниз — и так же копаются рабочие над и под неподдающимся “земляным мостом”, только тогда рабочими были мы сами; Ада вспоминает, как Роза Фишер не выходила на воскресники и все на нее злились. По деревянному мостику перемахиваем через овраг— каньон и — резко вверх; еще поворот — и удар в сердце: избушка бабки Зубарихи, наша первая “квартира”; от нее осталась лишь половина, кухоньку поглотил новый оштукатуренный дом. Боже мой, как можно было жить, зимовать в этой крохотной лачуге? Бабка строила ее собственными руками; окошки — в ладошку; наличники когда-то делал Сашка-столяр по моей просьбе. Сашка, здоровый молодой парень, шофер, попавший по пьянке в беду; лагерь, ссылка, потом умер от инфаркта на лесозаготовках. Наличники и сейчас целы. Решаем и перерешаем — заходить ли к Наташе Силкиной, бабкиной дочери, но решать нечего, ноги сами несут и ведут в Наташин дом, большой, солидный, разлатый, Гриша всё пристраивал его на большую семью — четыре сына, две дочери. Кружим, никак не найдем вход в ограду: где жерди, где колья; соседка указывает калитку, и вот мы уже на крылечке: “Можно?” — “Заходите, заходите!” — “Почему никто не встречает?” — спрашиваю я, и выбегает Наташа, худенькая, как и тогда, постаревшая... “Боже ты мой, Галина Сергеевна, Ада Александровна...” Узнаем, что Борька женат, двое детей; Витька работает механиком; Наташка учится в Красноярске; Генка, наш Геночка, бабушкин внучок, в армии; Юлька пошла в магазин за хлебом. Никого из ребят не застали мы дома, а как хотелось взглянуть на Генку! Ну, м<ожет> б<ыть>, и к лучшему, так прочнее останется он в памяти тем волшебным ласковым мальчиком, нашим праздником и утешением... А Гриша? Гриша Силкин — беспутный ленинградец, “вольный”, когда-то по пьянке застрявший в Туруханске, женившийся на дочке ссыльной, раскулаченной бабки, каждый год порывавшийся съездить в Ленинград и пропивавший “отпускные”? “Гриша бросил семью и уехал тому пять лет — женился на молоденькой и уехал — Бог с ним, без него лучше, легче”, — и Наташа, так же как только что Эмма, машет рукой; дети помогают ей; дом выглядит чудесно; порядок образцовый, видно — живут хорошо, прочно, спокойно. Пора уходить — прощаемся, целуемся, Наташа всплакивает, порывается чайком угостить, но некогда, некогда, уже бежим в обратный путь; еще сворачиваем к монастырю, чтобы взглянуть с “Беседы” на Тунгуску и Енисей и “монастырский” остров; когда-то мы, только что приехавшие и еще не устроенные, сидели на этой вершинке, над холодной необъятностью двух рек и наших двух ссыльных жизней; мне было всё равно, Аде — нет... | ||
+ | Костылев вышел к пароходу проводить Аду; стоит на берегу и поглядывает, — сколько народу провожало нас тогда! никого не осталось, и слава Богу! И Костылев, теперь пенсионер, на днях уезжает — почему-то в Камышин, хотя сам он совсем из других краев. Отчаливаем; теперь уж, наверное, навсегда. Я везу с собой камень, камень с туруханского берега, камень в виде сердца, сердце-камень, — пусть его положат мне в гроб, когда я умру, пусть похоронят вместе со мной сердце-камень с туруханского берега. | ||
+ | Потом ждем Мироедиху7. Скалы, скалы, отвесы, вдоль которых ехала я на лодочке; они были так близко, что можно было коснуться рукой, а под лодкой — такая ужасающая глубина! Осенью все лиственные деревья по верху берега пламенели невероятными закатными красками, а узкие высокие ели казались совсем черными, и это было как свадьба деревьев, громадный молчаливый праздник. Мироедиха. Большая заезжая изба пуста, зияют выбитые окна, проемы дверей; ближайших, примыкавших к ней избушек нет — нет и огромного сарая-амбара, стоявшего еще с царских времен. Нет и белой церковки, в которой лежали рыбачьи снасти, а на плащанице сушились сети; не видно кладбища со староверским крестом, где под белым голубком спал основатель Мироедихи, сосланный “за религию” больше ста лет назад купец Гавриленко; оно захвачено <тайгой?>, вновь наступившей на этот, раскорчеванный человеческими руками кусочек земли. Кудрявые кусты — авангард тайги — захватили наши поля, с к<отор>ых убирали мы уже под мороз картошку и турнепс. Справа торчат две-три почерневшие маленькие избушки без окон, без дверей; за ними лиловеет иван-чай. Пусто; мертво; обе бабки — Гавриленчиха и та, другая, из “веселого дома”, — наверное, давно умерли; верно, умер и “комшомолец”. А где Шура рыжая, полька, две девочки, Шурины “кустарщина-самодельщина”, где все “гречки”, где все дети, коровы, собаки, лодки, весь скарб, где Гавриленчихины иконы в человеческий рост, бездарного енисейского письма? Где венские стулья, лампы-десятилинейки с бронзовыми резервуарами, порыжевшие фотографии купцов в сборчатых сапогах и туземных сакуях, жестянки — рекламы жуковского табака и кузнецовского чая? И кто помнит теперь, что в этой “заезжей” останавливался призванный в армию Сталин, которому сердобольная купецкая сноха напекла пирогов в дорогу — бедненькому, несчастненькому, как Бог велел? Ничего, никого. Всё — кончено. | ||
+ | |||
+ | На этом путевой дневник Ариадны Сергеевны кончается. “Собственно, это была не поездка, а своего рода паломничество”, — писала она своей знакомой по Бутыркам Е. Н. Москаленко. И ей же, незадолго до кончины, 9 марта 1975 года: “Конечно, наш Север манит нас и манить будет — нас, зла не помнящих, а только добро, великое добро и великую красоту природы — да и некоторых людей, встреченных нами в ту пору. Теперь, по прошествии времени, видишь, какой элитой человеческой мы были окружены в нашей эвакуации. Не говоря уж о том, что в лихую годину людям (не всем, конечно!) свойственно становиться элитой; сами обстоятельства требуют от человека выбора между высотой и низостью, а третьего не дано. “Третье” наступает потом!” | ||
+ | Публикация и подготовка текста, вступительное слово и заключение АННЫ СААКЯНЦ. Печатается по фотокопии, полученной после смерти А. С. Эфрон от А. А. Шкодиной и Е. Б. Коркиной. Оригинал хранится в РГАЛИ. | ||
+ | 1 См. в кн.: Эфрон Ариадна. О Марине Цветаевой. М. “Советский писатель”. 1989. | ||
+ | 2 Запись на этом обрывается. В Туруханске теплоход сделал остановку на обратном пути. (Здесь и далее примеч. публикатора.) | ||
+ | 3 Запись, по-видимому, не завершена. Эта дорога — от Дудинки до Норильска, построенная на костях заключенных, — непреложно вызывала в памяти некрасовские строки: | ||
+ | Прямо дороженька: насыпи узкие, | ||
+ | Столбики, рельсы, мосты. | ||
+ | А по бокам-то всё косточки русские... | ||
+ | Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты? | ||
+ | Говорили ли мы тогда об этом? Не помню. | ||
+ | 4 Ариадна Сергеевна допускает здесь неточность. Тессем был одним из десяти участников экспедиции Амундсена на судне “Мод”, в 1918 — 1920 годах изучавшей северо-восточный маршрут вдоль берегов Евразии (позднее названный Северным морским путем). В сентябре 1919 года два члена команды отправились с полуострова Таймыр к Диксону, чтобы сообщить о результатах исследований. Один из них погиб в пути, другой, Тессем, почти добрался до цели; он был найден мертвым в километре от поселка и гидрометеостанции на Диксоне. Герою тяжелейшего арктического перехода на месте его гибели поставлен памятник. Остальные восемь членов команды “Мод”, продолжавшие продвигаться к востоку, остались живы и выполнили задачу экспедиции. | ||
+ | Уезжая из Тарусы, Ариадна Сергеевна поручила сторожить домик некоему Михаилу Семеновичу. Тот (кажется, прямо в доме) скоропостижно скончался. Гарик (сын скульптора П. И. Бондаренко и художницы Т. Л. Бондаренко, живших на даче неподалеку) в тот несчастный день услышал настойчивое мяуканье и увидел прибежавшую кошку Ариадны Сергеевны — Шушку. Не переставая мяукать, она всем видом показывала, что он должен следовать за ней, — и привела его в дом... | ||
+ | 6 как голодный день (франц.). | ||
+ | 7 В Мироедиху Ариадна Сергеевна ездила в 1951 году на уборку овощей. Она пробыла там месяц и вывезла оттуда еще большее восхищение красотой Сибири. Деревня стояла на скалистом берегу, окруженная тайгой, каждое дерево которой, по словам А. С., — “совершенство”. Жила в большой бывшей купеческой избе (она была видна, когда мы проезжали мимо); вечерами слушала диковинные рассказы старух — одной из них, бывшей купчихе, раньше и принадлежала часть дома. А позже написала очерк “Мироедиха”. | ||
+ | |||
+ | Эфрон, А. ... В небе — сохатый бьет копытом / публикация Р. Б. Вальбе; послесловие Е. Эткинда // Новый мир. — 2000. — № 1. | ||
+ | |||
+ | АРИАДНА ЭФРОН | ||
+ | * | ||
+ | ...В НЕБЕ — СОХАТЫЙ БЬЕТ КОПЫТОМ... | ||
+ | |||
+ | * * | ||
+ | |||
+ | Солдатским письмом треугольным | ||
+ | В небе стая. | ||
+ | Это гуси на сторону вольную | ||
+ | Улетают. | ||
+ | |||
+ | Шелком воздух рвется под крыльями. | ||
+ | Спасибо, что хоть погостили вы. | ||
+ | Летите, летите, милые! | ||
+ | |||
+ | На письме — сургучевой печатью | ||
+ | Солнце красное. | ||
+ | Унесете его на счастье вы — | ||
+ | Дело ясное. | ||
+ | |||
+ | Нам останется ночь полярная, | ||
+ | Изба черная, жизнь угарная, | ||
+ | Как клеймо на плече позорная, | ||
+ | Поселенская, поднадзорная. | ||
+ | На такую жизнь не позарюсь я, | ||
+ | Лучше трижды оземь ударюсь я, | ||
+ | Птицей серою обернуся, | ||
+ | Полечу — назад не вернуся — | ||
+ | Погодите, я с вами, гуси. | ||
+ | 1949 г. | ||
+ | |||
+ | * * | ||
+ | |||
+ | Енисей сливается с Тунгуской, | ||
+ | Старший брат встречается с сестрою. | ||
+ | Та течет полоской синей, узкой, | ||
+ | Тот — широкой полосой седою. | ||
+ | |||
+ | По груди широкой, богатырской | ||
+ | Стороны чужой, земли сибирской | ||
+ | Пролегают лентой орденскою. | ||
+ | |||
+ | Две реки идут одной рекою, | ||
+ | Две реки идут одной судьбою, | ||
+ | Так, как нам не велено с тобою. | ||
+ | И железные проходят зимы, | ||
+ | И чудесные проходят весны | ||
+ | Над моею жизнью нелюбимой, | ||
+ | Над чужой землей орденоносной. | ||
+ | Над чужбиною. | ||
+ | 1950 г. | ||
+ | * * | ||
+ | |||
+ | В тайге прохладной | ||
+ | Ребячей радостью | ||
+ | Ребячей сладостью | ||
+ | Встречают ягоды. | ||
+ | |||
+ | Черничные заросли, | ||
+ | Брусничные россыпи. | ||
+ | Мол живите до старости, | ||
+ | Мол ешьте досыта! | ||
+ | Мол кушайте, други! | ||
+ | Мол счастливы будьте! | ||
+ | Мол только пригубьте! | ||
+ | Мол не обессудьте! | ||
+ | |||
+ | Не хочу вас, заросли! | ||
+ | Не желаю, россыпи! | ||
+ | Не хочу — до старости! | ||
+ | Не желаю — досыта! | ||
+ | Мне б яблочка российского разок куснуть, | ||
+ | В том доме, где я выросла, разок уснуть! | ||
+ | 1950 г. | ||
+ | * * | ||
+ | |||
+ | — “Ночь — а звезды — рукой подать! | ||
+ | — Схватить, удержать в руке, | ||
+ | Ту, самую яркую, крепко сжать, | ||
+ | Как гривенник, в кулаке, | ||
+ | |||
+ | И в чум прилететь, | ||
+ | И всем показать — | ||
+ | Глядите, отец и мать! | ||
+ | Я сам ее взял — поглядите, горит в руке! | ||
+ | Довольно светить ей на небе — | ||
+ | пусть светит у нас в потолке! | ||
+ | И мама задует светильник | ||
+ | из мха и жира тюленя | ||
+ | И сына, лаская, посадит | ||
+ | к себе на колени...” | ||
+ | ...О детстве своем говорил, покуривая и хохоча, | ||
+ | Раскосый электромонтер из колхоза “Путем Ильича”. | ||
+ | 1950 г. | ||
+ | |||
+ | Весна | ||
+ | Не певунья и не красавица — | ||
+ | По медвежьи трудится, старается, | ||
+ | Напрягается тучами, | ||
+ | Кручами, | ||
+ | Всеми реками сонно-могучими, | ||
+ | Каждым корнем и каждой жилою, | ||
+ | Всей своей материнской силою, | ||
+ | Сердцевиной таежного дерева, | ||
+ | Всей упругостью мускула зверева, | ||
+ | Чтоб из треснувшей оболочки | ||
+ | Ледовитого, мертвого сна, | ||
+ | Появилась дрожащим комочком, | ||
+ | Необсохшим цыпленком — весна. | ||
+ | 1951 г. | ||
+ | |||
+ | |||
+ | * * | ||
+ | |||
+ | Непростой мужик стоит у чума, | ||
+ | Старый, косолапый, косоглазый, | ||
+ | Не по-здешнему мужик угрюмый, | ||
+ | Раз взглянув — его узнала сразу. | ||
+ | Я об этом мужике читала в детстве, | ||
+ | А теперь живу с ним по соседству. | ||
+ | Он, как все, одет в оленьи шкуры, | ||
+ | Только шерсть на том олене — волчья. | ||
+ | Он, как все, обут в унты оленьи, | ||
+ | Да по-волчьему ступает, сволочь! | ||
+ | В веках прячет он глаза, как в ножнах, | ||
+ | Изредка блеснут неосторожно. | ||
+ | Непростой мужик стоит у чума, | ||
+ | Непростого ищет в небе чудном. | ||
+ | Непроста его ночная дума. | ||
+ | Непроста луна над ним — шаманским бубном. | ||
+ | 1951 г. | ||
+ | |||
+ | * * | ||
+ | |||
+ | Первой страницей зимы | ||
+ | открывается день | ||
+ | Белой страницей. | ||
+ | Синькою в детских следах залегает глубокая тень, | ||
+ | Синяя лыжня по белому снегу стремится. | ||
+ | Птицы у нас не зимуют. Молчит за поселком тайга, | ||
+ | Стадом оленей уставила в небо рога. | ||
+ | День без событий, без почты, почти без забот. | ||
+ | — Хоть бы скорей красноярский пришел самолет! | ||
+ | 1951 г. | ||
+ | Ночная молитва | ||
+ | Из дому выйдешь — тьма по глазам | ||
+ | Будто ножом. | ||
+ | Сразу ослепнешь — как из дому выйдешь. | ||
+ | |||
+ | Из дому выйдешь — вся тишина | ||
+ | В уши тебе — | ||
+ | Сразу оглохнешь, как из дому выйдешь. | ||
+ | Нету тебя. | ||
+ | |||
+ | Нет ни тебя, ни огня, ни земли, ни воды, | ||
+ | Из дому выйдешь. | ||
+ | Нету ни неба, ни звука, ни вздоха в груди — | ||
+ | Из дому выйдешь. | ||
+ | |||
+ | О, поскорей разберись в темноте, | ||
+ | Господи Боже! | ||
+ | Вновь, засучив рукава, твердь от земли оторви, | ||
+ | Господи Боже — | ||
+ | И первозданным кремнем первый высеки свет. | ||
+ | |||
+ | Глину покруче меси, | ||
+ | Крепче нащупай ребро, | ||
+ | Господи Боже! | ||
+ | |||
+ | В глиняный лоб мне вставь золотые глаза, | ||
+ | Чуткие уши из розовых раковин сделай. | ||
+ | Только души мне не надо. Возьми мою душу себе. | ||
+ | Будет твоя. Сам поживи с ней, попробуй! | ||
+ | 1951 г. | ||
+ | * * | ||
+ | |||
+ | На избах — шапки набекрень | ||
+ | И пахнет снегом талым. | ||
+ | Вчера пуржило целый день, | ||
+ | Сегодня перестало. | ||
+ | |||
+ | Одну и ту же множит трель | ||
+ | Силенки пробуя капель. | ||
+ | |||
+ | А снег лежит на берегу | ||
+ | От детских лыж в полоску, | ||
+ | Как будто снятой на бегу | ||
+ | Тельняшкою матросской. | ||
+ | |||
+ | На солнце вспыхнула сосна | ||
+ | И замерла, сияя. | ||
+ | Вот и до нас дошла весна | ||
+ | В последних числах мая. | ||
+ | 1952 г. | ||
+ | |||
+ | Праздник | ||
+ | Над хатой — дым столбом, | ||
+ | А в хате — коромыслом, | ||
+ | И речи за столом | ||
+ | Без никакого смысла. | ||
+ | Гуляют други милые | ||
+ | Со всей сибирской силою, | ||
+ | Глотают брагу сладкую | ||
+ | Со всей сибирской хваткою. | ||
+ | Октябрь ли, Май ли, Рожество, | ||
+ | У нас в деревне торжество — | ||
+ | Венчаем иль хороним — | ||
+ | Стакана не уроним! | ||
+ | Сосед мой дорогой, | ||
+ | Глотни еще глоточек, | ||
+ | Пирог непокупной — | ||
+ | Кусни еще кусочек! | ||
+ | Сама тесто жарила — сама пекла | ||
+ | Все что понаставила, съедим дотла, | ||
+ | Сама брагу ставила, сама пила, | ||
+ | Хотя баба старая, а весела. | ||
+ | — Хочешь сватай, | ||
+ | Хочешь лапай, | ||
+ | Хочешь — в голове царапай! | ||
+ | Пейте, работнички, | ||
+ | Рыбаки, охотнички, | ||
+ | Столяры да плотнички, | ||
+ | Пейте до ноченьки! | ||
+ | Пейте, соседушки, | ||
+ | Бабушки, дедушки, | ||
+ | Малые детушки, | ||
+ | Пейте до светушка! | ||
+ | Больше делать нечего | ||
+ | В эдаком селе, | ||
+ | Как с утра до вечера | ||
+ | Быть навеселе! | ||
+ | А выйдешь из хаты | ||
+ | Пьяный и сытый. | ||
+ | В небе — Сохатый | ||
+ | Бьет копытом. | ||
+ | 8 ноября 1952 г. | ||
+ | |||
+ | * * | ||
+ | |||
+ | Ах, и белы моей земли | ||
+ | снега, моей зимы | ||
+ | снега... | ||
+ | Белы, как сахар, как мука, | ||
+ | что пароходы нам везут | ||
+ | весной, как только сбросит лед, | ||
+ | плечами поведя, река, | ||
+ | как сбросит лыжи самолет. | ||
+ | Белы, как сахар, что грызут | ||
+ | ребята наши круглый год, | ||
+ | ах, и белы моей земли | ||
+ | снега, моей зимы | ||
+ | снега... | ||
+ | Белы, как той тетради лист, | ||
+ | где пишет буквы младший внук. | ||
+ | Он ростом мал и не речист, | ||
+ | зато он знает много букв. | ||
+ | Белы, как той тетради лист, | ||
+ | как те тетрадные листы, | ||
+ | где пишет знаки старший внук. | ||
+ | Похожи знаки на следы | ||
+ | седых песцов и легких птиц — | ||
+ | и каждый знак, сказал мне внук, | ||
+ | не след, а нота, то есть звук. | ||
+ | Ах, и белы моей земли | ||
+ | снега, моей зимы | ||
+ | снега... | ||
+ | Под ними спит моя тайга, | ||
+ | в своей берлоге спит медведь, | ||
+ | метет метель, метет пурга, | ||
+ | и солнцу лень на нас глядеть... | ||
+ | Я стар и сед, | ||
+ | но старый ум | ||
+ | живуч, что рыба подо льдом. | ||
+ | Своих отцов я помню чум, | ||
+ | своих сынов я вижу дом, | ||
+ | в сыновнем доме вижу свет, | ||
+ | в отцовском чуме помню тьму, | ||
+ | и тяжек вес прошедших лет | ||
+ | доныне сердцу моему... | ||
+ | Я помню, как певала мать | ||
+ | и ветром вторил ей Таймыр | ||
+ | о том, как безысходна гладь, | ||
+ | о том, как безнадежна ширь | ||
+ | снегов, снегов зимы моей, | ||
+ | снегов, снегов земли моей — | ||
+ | снега, снега, везде снега, | ||
+ | ей ветром вторила тайга. | ||
+ | |||
+ | Из рыбьей косточки иглой | ||
+ | оленьи шкуры шила мать, | ||
+ | под ветра свист, под бури вой | ||
+ | оленьей жилой шила мать | ||
+ | из рыбьей косточки иглой. | ||
+ | Кормилец наш, седой олень, | ||
+ | нас в шкуру одевал свою — | ||
+ | про это тоже пела мать, | ||
+ | про это я сейчас пою, | ||
+ | и внуки не ложатся спать | ||
+ | и песню слушают мою. | ||
+ | |||
+ | “Кормилец наш, олень седой, | ||
+ | твой легок шаг, твой чуток нюх, | ||
+ | ты нарты наши мчишь стрелой | ||
+ | и под копытом снег, что пух. | ||
+ | Кормилец наш, седой олень, | ||
+ | твой зорок глаз, ветвист твой рог, | ||
+ | копыта светлые твои | ||
+ | не знают езженых дорог... | ||
+ | Ты нарты мчишь в тот край земли, | ||
+ | где долог для охоты день, | ||
+ | где зверь пушной в лесу кишит, | ||
+ | а в реках — нельма и таймень. | ||
+ | Туда, туда твой путь лежит, | ||
+ | где круглый год охотник сыт, | ||
+ | еда обильна и жирна, | ||
+ | и сыты дети и жена... | ||
+ | Где шкурки белки и песца | ||
+ | и лисий искрящийся мех | ||
+ | и соболя, что краше всех, | ||
+ | положим мы к ногам купца, | ||
+ | и не обманет нас купец”. | ||
+ | |||
+ | Так пел охотник, мой отец, | ||
+ | так пел отец, молчала мать, | ||
+ | седой качая головой, | ||
+ | а дети не ложились спать, | ||
+ | и песню слушали его... | ||
+ | |||
+ | Где ж ты, обетованный край, | ||
+ | охотника мечтанный рай, | ||
+ | где сыт охотник, сыт олень, | ||
+ | где бестревожен каждый день, | ||
+ | где справедлив и щедр купец, | ||
+ | где благородный труд ловца | ||
+ | бесхитростно вознагражден? | ||
+ | |||
+ | Всю жизнь искал тот край отец, | ||
+ | всю жизнь искал и пел о нем, | ||
+ | пока настигла смерть отца. | ||
+ | Ах, и белы моей земли | ||
+ | снега, моей зимы | ||
+ | снега! | ||
+ | Для смерти жизнь недорога, | ||
+ | и жалость незнакома ей. | ||
+ | У смерти твердая рука, | ||
+ | и что ей слезы матерей, | ||
+ | шаманов пляс и крик детей? | ||
+ | Смерть бьет всегда наверняка, | ||
+ | она без промаха разит, | ||
+ | рукой незримого стрелка | ||
+ | стрелок поверженный лежит... | ||
+ | |||
+ | Я стар, | ||
+ | но память мне верна, | ||
+ | верна, как старая жена, | ||
+ | светла, как полымя костра, | ||
+ | как нож охотника, остра. | ||
+ | И в зимний хлад | ||
+ | и в летний зной | ||
+ | я ту весну ношу с собой, | ||
+ | в себе, души пресветлый клад. | ||
+ | Я ту весну ношу с собой | ||
+ | и в горя час, | ||
+ | и в счастья день. | ||
+ | Она в душе моей сейчас, | ||
+ | она ведет меня вперед | ||
+ | за часом час, за годом год, | ||
+ | от рук моих отводит лень, | ||
+ | и жизни пробивает путь | ||
+ | и старости отводит тень. | ||
+ | |||
+ | Где вы, земли моей снега? | ||
+ | где вы, зимы моей снега? | ||
+ | Лучами вымыты снега, | ||
+ | лучами выжаты снега, | ||
+ | в озера вылиты снега. | ||
+ | |||
+ | Необратима и горда | ||
+ | восставших рек кипит вода, | ||
+ | восстав от ледяного сна, | ||
+ | вся к солнцу тянется тайга — | ||
+ | конец снегам, пришла весна, | ||
+ | корнями выпиты снега. | ||
+ | |||
+ | * * | ||
+ | |||
+ | И вот, в саду старинном | ||
+ | Как в самом раннем детстве, | ||
+ | С лукошком за малиной | ||
+ | Пошла я по соседству. | ||
+ | |||
+ | Сияли в отдаленьи | ||
+ | Платки и платья женщин, | ||
+ | Таз медный для варенья, | ||
+ | И солнце — чуть поменьше. | ||
+ | |||
+ | Все было неизменно | ||
+ | Иль началось сначала, | ||
+ | И времени, как сцены, | ||
+ | Я чувство потеряла. | ||
+ | |||
+ | * * | ||
+ | * | ||
+ | Ветер вечерний дышит, | ||
+ | Каждый вздох — глубок. | ||
+ | Дремлет в нагретой нише | ||
+ | Грифельный голубок. | ||
+ | |||
+ | Рядом с живым — нарисованный | ||
+ | Дремлет дух святой, | ||
+ | Временем исполосованный, | ||
+ | Белый и золотой. | ||
+ | |||
+ | И прижимается к небу | ||
+ | Сонного купола грудь... | ||
+ | Думается: и мне бы | ||
+ | Также вот — уснуть! | ||
+ | |||
+ | * * | ||
+ | |||
+ | Мой первый шаг! Мой первый путь | ||
+ | Не зреньем узнаю, а сердцем. | ||
+ | Ты ждал меня! о, дай вздохнуть, | ||
+ | Приотвори мне детства дверцу! | ||
+ | |||
+ | И ты открылся, как ларец! | ||
+ | Н б а! ничего наполовину! | ||
+ | Твой каждый мостовой торец | ||
+ | Вновь устлан пухом тополиным... | ||
+ | |||
+ | Первоисточник всех чудес | ||
+ | (Зачем они вошли в привычку!) | ||
+ | Как звезды доставал с небес | ||
+ | Снежинками на рукавичку | ||
+ | Ты помнишь? Все, чем был богат | ||
+ | Ты отдал, щедр и неоплачен, | ||
+ | Мой первый дом, мой первый сад, | ||
+ | И солнце первое в придачу. | ||
+ | |||
+ | Так, откровеньями маня, | ||
+ | Путем младенческих прогулок | ||
+ | Ты ввел когда-то в жизнь меня, | ||
+ | Борисоглебский переулок! | ||
+ | |||
+ | * * | ||
+ | |||
+ | Я искала тебя всю ночь, | ||
+ | И сегодня ищу опять, | ||
+ | Но опять ты уходишь прочь, | ||
+ | Не дозваться и не догнать. | ||
+ | |||
+ | Не остыли твои следы, | ||
+ | Звук шагов твоих слышу я, | ||
+ | Но идешь, не задев земли, | ||
+ | Но идешь, не смутив воды, | ||
+ | Ненастигнутая моя. | ||
+ | |||
+ | Веретёнами фонарей | ||
+ | Отражается ночь в реке, | ||
+ | Не сожму я твоей руки | ||
+ | В опустевшей своей руке. | ||
+ | |||
+ | Край одежды твоей ловлю, | ||
+ | Между пальцев — клочок зари. | ||
+ | Знаешь ты, как тебя люблю, | ||
+ | Хоть со мною — заговори! | ||
+ | |||
+ | Иль земная чужда печаль? | ||
+ | Но в какой же тогда тоске | ||
+ | Возвращаешься по ночам | ||
+ | К растоптавшей тебя Москве? | ||
+ | |||
+ | * * | ||
+ | |||
+ | Вправду? иль, может быть, снится, | ||
+ | Черная эта река? | ||
+ | Окон пустые глазницы, | ||
+ | Фонарей золотые ресницы, | ||
+ | Лунных домов бока? | ||
+ | |||
+ | Площадью темной, сонной, | ||
+ | Караул печатает шаг, | ||
+ | Плещется опаленный | ||
+ | В небе забытый флаг. | ||
+ | |||
+ | Если ты сон, то вещий. | ||
+ | Т б ак я приду домой. | ||
+ | Смолоду мне обещан | ||
+ | Матерью мне завещан | ||
+ | Город — мой! | ||
+ | |||
+ | Ариадна Сергеевна Эфрон (1912 — 1975) — дочь Марины Цветаевой, — именно это запомнила широкая публика. Мы благодарны Ариадне Сергеевне за то, с каким тщанием, с какой преданной любовью много лет (со времени возвращения из ссылки в 1955 году и до самой своей кончины) она занималась творческим наследием матери. | ||
+ | Однако несправедливо помнить о ней только как о замечательной, даже образцовой дочери. Ариадна Эфрон — наследница Марины Цветаевой, но этим далеко не исчерпывается ее роль в словесности, шире — в культуре нашего времени. Прежде всего она удивительная переводчица — главным образом французской поэзии XIX и XX веков. Ее Бодлер, Верлен, Теофиль Готье феноменальны. Мать перевела поэму Бодлера “Плавание”, дочь — несколько знаменитых стихотворений из “Цветов зла”, и ее переводы не уступают переводческому шедевру Цветаевой. Можно ли забыть ее стиховые формулы? Ее Бодлер врезается в память навсегда. | ||
+ | Горит сквозь тьму времен ненужною звездою | ||
+ | Бесплодной женщины величье ледяное. | ||
+ | (“В струении одежд...”) | ||
+ | Ты, Ненависть, живешь по пьяному закону: | ||
+ | Сколь в глотку ни вливай, а жажды не унять... | ||
+ | Как в сказке, где герой стоглавому дракону | ||
+ | Все головы срубил, глядишь — растут опять! | ||
+ | Но свалится под стол и захрапит пьянчуга, | ||
+ | Тебе же не уснуть, тебе не спиться с круга. | ||
+ | (“Бочка ненависти”) | ||
+ | Бодлер Ариадны Эфрон — многосторонний, многостильный при всей своей строжайшей классичности поэт, способный соединить в идеальном по структуре сонете “бочку Данаид”, “бездну бездн”, “стоглавого дракона” с “пьянчугой” и с таким оборотом, как “спиться с круга”. Это, разумеется, богатство Бодлера; но оно по-русски впервые обнаружилось под пером Ариадны Эфрон. | ||
+ | А как талантлив в ее исполнении французский поэт-драматург XVII века Поль Скаррон! Почему театры не ставят “Жодле-дуэлянта” в искрометном переводе Эфрон? Переведенный ею Арагон риторичен, но и глубок, великолепен, убедителен — иногда он по-русски оказывается сильнее, чем в оригинале. | ||
+ | Когда читаешь туруханские стихотворения самой Ариадны Эфрон, трудно поверить, что эти народные русские песни, заклинания, присказки, каторжные напевы написаны той же рукою, которая вслед за Полем Верленом набросала портрет Пьерро: | ||
+ | Отверстия глазниц полны зеленой мути, | ||
+ | И белою мукой запудрено до жути | ||
+ | Бескровное лицо — и заостренный нос. | ||
+ | (“Пьерро”) | ||
+ | Ее Пьерро объединил в себе итальянское происхождение, французскую традицию и русский стих. И ведь та же самая рука запечатлела Сибирь — край многолетней муки этой без вины виноватой каторжанки: | ||
+ | На избах шапки набекрень, | ||
+ | И пахнет снегом талым. | ||
+ | Вчера пуржило целый день, | ||
+ | Сегодня перестало. | ||
+ | Родина, куда стремилась ее душа, оказалась злобной мачехой, обрекшей вернувшуюся “блудную дочь” на тюрьму и полярную ссылку, на “вечное поселение”. Страна убила ее отца, довела до петли ее мать, погубила всех, кого она любила и кто любил ее. Она могла бы вслед за Бодлером написать “Бочку ненависти”, а писала она о красоте сибирской природы, о неотразимости народной песни и русской речи, о бессмертии неба и земли: | ||
+ | На солнце вспыхнула сосна | ||
+ | И замерла, сияя. | ||
+ | Вот и до нас дошла весна | ||
+ | В последних числах мая. | ||
+ | Е. Эткинд. | ||
+ | |||
+ | Публикация Р. Б. ВАЛЬБЕ. | ||
+ | Ариадна Эфрон никогда не публиковала своих стихов. Об их существовании не знали даже самые близкие ей люди. Шестнадцать стихотворений, предлагаемых нами вниманию читателей, хранятся в фонде М. И. Цветаевой в РГАЛИ (ф. 1190, оп. 2, ед. хр. 306). Из них десять стихотворений датировано 1949 — 1952 годами. Это был один из самых трагических периодов трагической жизни дочери Марины Цветаевой. Отбыв лагерный срок (1939 — 1947 годы), Ариадна Эфрон в феврале 1949 года была повторно арестована и по этапу отправлена на пожизненное поселение в приполярное село Туруханск Красноярского края. Для точной датировки шести не датированных автором стихотворений публикатор не располагает достаточными основаниями. | ||
+ | В публикации воспроизведены орфография и пунктуация автографа.%% | ||
===== Источники ===== | ===== Источники ===== |