Содержание

Рыбаков (Аронов) Анатолий Наумович

Годы жизни: 1911-1998

Место рожд.: г. Чернигов

Образование: Московский ин-т инженеров транспорта (до 3 курса)

Годы ссылки: 1933-1936

Обвинение и приговор: Арестован 05.11.1933 г. Приговор ОСО ОГПУ (по ст. 58-10) - 3 года ссылки в Сибирь.

Род деятельности писатель.

Места ссылки

Биография

Русский (родился в еврейской семье). Родился 1 (14) января 1911 года в г. Чернигове в еврейской семье инженера Наума Борисовича Аронова и его жены Дины Абрамовны Рыбаковой. С 1918 г. жил в Москве, где окончил школу (бывшая Хвостовской гимназии в Кривоарбатском переулке) и поступил в Московский институт инженеров транспорта. По окончании школы работал на Дорогомиловском химическом заводе - грузчиком, потом шофером. В 1930 году поступил на автодорожный факультет Московского Транспортно-экономического института. 5 ноября 1933 года, будучи студентом Транспортного института, был арестован. 5 ноября 1933 года был арестован и Особым совещанием коллегии ОГПУ осужден по статье 58-10 («контрреволюционная агитация и пропаганда») на три года ссылки. По окончании ссылки, не имея права жить в городах с паспортным режимом, скитался по России. Работал там, где не надо заполнять анкеты. С 1938 года по ноябрь 1941 года работал главным инженером Рязанского областного управления автотранспорта. С ноября 1941 года по 1946 год служил в Советской армии в автомобильных частях. Участвовал в боях на различных фронтах, начиная от обороны Москвы и хаканчивая штурмом Берлина. Последняя должность — начальник автослужбы 4-го Гвардейского Стрелкового корпуса, звание — гвардии инженер-майор. «За отличие в боях с немецко-фашистскими захватчиками» признан не имеющим судимости. В 1960 году полностью реабилитирован. А.Н. Рыбаков умер 23 декабря 1998 года в Нью-Йорке. Похоронен на Кунцевском кладбище в Москве. Поэт, прозаик и эссеист Алексей Макушинский — сын Анатолия Рыбакова. Писательница Мария Рыбакова — внучка А.Н. Рыбакова. Творчество В 1947 году А. Рыбаков обращается к литературной деятельности, начав писать приключенческие повести для юношества — повесть «Кортик» (1948) и её продолжение — повесть «Бронзовая птица» (1956). Обе повести были экранизированы — фильм «Кортик» в 1954 году (повторно в 1973 году), фильм «Бронзовая птица» в 1974-м. Юношеству были адресованы и следующие повести — «Приключения Кроша» (1960) с продолжениями «Каникулы Кроша» (1966) и «Неизвестный солдат» (1970). Их экранизации — «Приключения Кроша» в 1961 году, «Каникулы Кроша» в 1979 году, «Минута молчания» в 1971 году и «Неизвестный солдат» в 1984 году. Первый роман, написанный Рыбаковым, был посвящен людям, хорошо ему знакомым, — «Водители» (1950). Роман «Екатерина Воронина» (1955), экранизированный в 1957 год, имел большой успех. В 1964 году публикует роман «Лето в Сосняках». В 1975 году вышли продолжение повестей «Кортик» и «Бронзовая птица» — повесть «Выстрел» и фильм по ней — «Последнее лето детства» (1974). В 1978 году увидел свет роман «Тяжёлый песок». Роман повествует о жизни еврейской семьи в 1910-40-х годах в одном из многонациональных местечек на севере Украины, о яркой и всепреодолевающей любви, пронесенной через десятилетия, о трагедии Холокоста и мужестве гражданского сопротивления. Это вершинное произведение писателя соединило все краски его художественной палитры, добавив к ним философичность, тягу к историческому анализу и мистическую символику (образ главной героини, прекрасной возлюбленной, затем жены и матери Рахили на последних страницах является как полуреальное олицетворение гнева и мести еврейского народа). Этот роман был экранизирован, а его премьера состоялась в 2008 году. Роман «Дети Арбата», написанный ещё в 60-х годах и опубликованный только в 1987 году, был одним из первых о судьбе молодого поколения тридцатых годов, времени больших потерь и трагедий, роман воссоздает судьбы этого поколения, стремясь раскрыть механизм тоталитарной власти, понять «феномен» Сталина и сталинизма. В 2004 году по мотивам романа «Дети Арбата» был выпущен многосерийный одноимённый фильм. В 1988 г. сценарий к фильму «Воскресенье, половина седьмого» В 1989 году вышло его продолжение — роман «Тридцать пятый и другие годы». В 1990 году — роман «Страх», в 1994 году — «Прах и пепел». В тетралогии использованы элементы биографии автора (Саша Панкратов). В 1995 году было издано собрание сочинений в семи томах. Позднее — автобиографический «Роман-воспоминание» (1997). Книги изданы в 52 странах, общим тиражом более 20 миллионов экземпляров. В 2005 году вышел телесериал «Дети Арбата». В 2008 году вышел телесериал «Тяжёлый песок». Анатолий Рыбаков был президентом советского ПЕН-центра (1989—1991), секретарём правления Союза писателей СССР (с 1991). Доктор философии Тель-Авивского университета.

Награды и премии • Сталинская премия второй степени (1951) — за роман «Водители» (1950). • Государственная премия РСФСР имени братьев Васильевых (1973) — за сценарий фильма «Минута молчания» (1971) • два ордена Отечественной войны I степени • орден Отечественной войны II степени • орден Трудового Красного Знамени • орден Дружбы народов

Творчество

Анатолий Рыбаков Дети Арбата

Часть первая

1

Самый большой дом на Арбате – между Никольским и Денежным переулками, теперь они называются Плотников переулок и улица Веснина. Три восьмиэтажных корпуса тесно стоят один за другим, фасад первого выложен белой глазурованной плиткой. Висят таблички: «Ажурная строчка», «Отучение от заикания», «Венерические и мочеполовые болезни»… Низкие арочные проезды, обитые по углам листовым железом, соединяют два глубоких темных двора. Саша Панкратов вышел из дома и повернул налево – к Смоленской площади. У кино «Арбатский Арс» уже прохаживались парами девочки, арбатские девочки и дорогомиловские, и девочки с Плющихи, воротники пальто небрежно приподняты, накрашены губы, загнуты ресницы, глаза выжидающие, на шее цветная косынка – осенний арбатский шик. Кончился сеанс, зрителей выпускали через двор, толпа выдавливалась на улицу через узкие ворота, где к тому же весело толкалась стайка подростков – извечные владельцы этих мест. Арбат кончал свой день. По мостовой, заасфальтированной в проезжей части, но еще булыжной между трамвайными путями, катили, обгоняя старые пролетки, первые советские автомобили «ГАЗ» и «АМО». Трамваи выходили из парка с одним, а то и двумя прицепными вагонами – безнадежная попытка удовлетворить транспортные нужды великого города. А под землей уже прокладывали первую очередь метро, и на Смоленской площади над шахтой торчала деревянная вышка. Катя ждала Сашу на Девичьем поле, у клуба завода «Каучук», скуластая сероглазая степная девчонка в свитере из толстой деревенской шерсти. От нее попахивало вином. – Выпили с девчатами красного. А тебе праздника нет? – Какой праздник? – Какой… Покров. – А… – Вот тебе и «а»… – Куда пойдем? – Куда… К подруге. – Что взять? – Закуска там есть. Купи водки. По Большому Саввинскому переулку, мимо старых рабочих казарм, откуда слышались пьяные голоса, нестройное пение, звуки гармоники и патефона, потом по узкому проходу между деревянными фабричными заборами они спустились на набережную. Слева – широкие окна фабрик Свердлова и Ливерса, справа – Москва-река, впереди – стены Новодевичьего монастыря и металлические переплеты моста Окружной железной дороги, за ними болота и дуга, Кочки и Лужники… – Ты куда меня ведешь? – спросил Саша. – Куда, куда… Иди, нищему деревня не крюк. Он обнял ее за плечи, она попыталась сбросить его руку. – Потерпишь. Саша еще крепче сжал ее плечо. – Не бунтуй. Четырехэтажный неоштукатуренный дом стоял на отшибе. Они прошли по длинному коридору, слабо освещенному, с бесчисленными дверьми по сторонам. Перед последней дверью Катя сказала: – У Маруси друг… Ты ничего не спрашивай. На диване, лицом к стене, спал мужчина, у окна сидели мальчик и девочка лет по десяти-одиннадцати, они оглянулись на дверь, поздоровались с Катей. У кухонного столика в углу комнаты, рядом с рукомойником, возилась маленькая женщина, много старше Кати, с миловидным добрым лицом. Это и была Маруся. – А мы заждались, думали, не придете, – сказала она, вытирая руки и снимая фартук, – думали, загуляли где… Вставайте, Василий Петрович, гости пришли. Мужчина поднялся, худой, хмурый, пригладил редкие волосы, провел ладонью по лицу, сгоняя сон. Воротничок его рубашки примялся, узел галстука был опущен. – Пироги засохли, – Маруся сняла полотенце с лежавших на столе пирогов из ржаной муки. – Этот с соей, этот с картошкой, а тот с капустой. Тома, подай тарелки. Девочка поставила на стол тарелки. Катя сняла жакет, достала из буфета ножи и вилки, сразу стала накрывать на стол, знала, где что лежит, видно, бывала тут не раз. – В комнате убери! – приказала она Марусе. – Заспались после обеда, – оправдывалась та, снимай со стульев одежду, – и ребята бумагу нарезали, подбери бумагу, Витя. Ползая по полу, мальчик собрал обрезки бумаги. Василий Петрович умылся под умывальником, подтянул галстук. Маруся отрезала ребятам по куску от каждого пирога и поставила на окно. – Ешьте. Василий Петрович разлил водку. – С праздником! – Под столом встретимся! – Катя посмотрела на всех, кроме Саши. Она в первый раз привела его к своим знакомым, пила здесь водку, а с ним пила только красное вино. – Какого черноглазого себе отхватила! – весело проговорила Маруся, кивая на Сашу. – Черноглазого и кудрявого, – усмехнулась Катя. – В молодости волосы вьются, в старости секутся, – объявил Василий Петрович и снова взялся за бутылку. Теперь он не казался Саше хмурым, в его разговорчивости было желание поддержать знакомство. И Маруся глядела на них ласково, понимающе. Саше было приятно Марусино покровительство, нравился этот дом на окраине, песня и гармошка за стеной. – Что же вы не едите? – спросила Маруся. – Ем, спасибо, вкусные пироги. – Было бы из чего, не такие бы испекла – дрожжей и тех не достанешь. Спасибо, Василий Петрович принес. Василий Петрович сказал что-то серьезное но поводу дрожжей. Ребята попросили еще пирога. Маруся снова отрезала им по куску. – Думаете, для вас одних наготовлено?! Кончилась ваша гулянка, умывайтесь! Она собрала их постели и понесла из комнаты, к соседке. Дети ушла спать. Потом собрался и Василий Петрович. Маруся пошла его провожать. Уходя, сказала Кате: – Чистую простыню в шкафу возьми. – Зачем он ей нужен? – спросил Саша, когда за Марусей закрылась дверь. – Муж бегает от алиментов, ищи его, жить-то надо. – При детях? – Голодными лучше сидеть? – Старый он. – И она не молодая. – Что же не женится? Она исподлобья посмотрела на него. – А ты на мне чего не женишься? – Тебе замуж хочется? – Хочется… Ладно! Давай спать ложиться. И это было необычно. Каждый раз ему приходилось добиваться ее так, будто они встречаются впервые, а сегодня сама стелит постель, раздевается. Только сказала: – Свет потуши. Потом перебирала пальцами его волосы… – Сильный ты, любят тебя, наверно, девки, только неосторожный, – она наклонилась над ним, заглянула в глаза, – рожу тебе черноглазенького, не боишься? Рано или поздно это должно было случиться. Ну что ж, сделает аборт, ребенок не нужен ни ему, ни ей. – Ты беременна? Она уткнулась головой в его плечо, прижалась к нему, будто искала защиты от несчастий и невзгод своей жизни. Что он знает о ней? Где она живет? У тетки? В общежитии? Снимает угол? Аборт! Что скажет она дома, какой бюллетень предъявит на работе? А вдруг пропустила сроки? Куда денется с ребенком? – Если попалась, рожай, поженимся. Не поднимая головы, она спросила: – А как малого назовем? – Решим, времени много. Она опять засмеялась, отодвинулась от него. – Не женишься ты, да и не пойду я за тебя. Тебе сколько? Двадцать два? Я и то старше тебя. Ты образованный, а я? Шесть классов… Выйду, только не за тебя. – За кого же? Интересно. – Интересно… Парень один, наш деревенский. – Где он? – Где, где… На Урале, приедет и заберет меня. – Кто он? – Кто… Механик. – Ты давно его знаешь? – Сказала ведь, с одной деревни. – Что же он до сих пор на тебе не женился? – Не перебесился, вот и не женился. – А теперь перебесился? – Теперь ему уже тридцать. У него, знаешь, какие барыньки были… – Ты его любишь? – Ну, люблю… – А почему со мной встречаешься? – Почему да почему… Мне тоже жить хочется. Допрашивает, как в милиции, ну тебя! – Когда же он приезжает? – Завтра. – И мы с тобой больше не увидимся? – На свадьбу позвать?… Он здоровый, стукнет, и нет тебя. – Это еще посмотрим. – Ох, ох… – Но ведь ты беременна. – Кто сказал? – Ты сказала. – Ничего я тебе не говорила. Сам придумал. В дверь тихонько постучали. Катя открыла Марусе, снова легла. – Проводила, – Маруся зажгла свет, – чай пить будете? Саша потянулся за брюками. – Чего вы? – сказала Маруся. – Не беспокойтесь. – Он стеснительный, – усмехнулась Катя, – стесняется гулять со мной, жениться хочет. – Жениться недолго, – сказала Маруся, – и развестись недолго. Саша налил в стакан остатки водки, закусил пирогом. В общем-то, он должен быть благодарен Кате за то, что все так благополучно кончилось. Механик этот, наверно, и вправду есть, но не в нем, в сущности, дело. Дело в том, что она опять дразнит его, а он раскис, дурачок. Саша поднялся. – Ты куда? – спросила Катя. – Домой. – Что вы, честное слово, – забеспокоилась Маруся, – спите, утром поедете, а я у соседей переночую, никому не мешаете. – Надо идти. Катя смотрела хмуро. – Дорогу найдешь? – Не заблужусь. Она притянула его к себе. – Останься. – Пойду. Счастливо тебе. Хорошая все-таки девчонка! Жаль, конечно. И, если она не позвонит, они никогда больше не увидятся: адреса он не знает, не дает она адреса – «Тетка заругает», даже не говорит, на какой фабрике работает. – «Будешь возле проходной отсвечивать». Раньше она изредка звонила ему из автомата, они шли в кино или в парк, потом уходили в глубину Нескучного сада. Белели под луной парусиновые шезлонги, Катя отворачивалась. «Чего придумал… Вот пристал тоже…» А потом приникала к нему, губы сухие, обветренные, перебирала шершавыми руками его волосы. – Я тебя первый раз за цыгана приняла. Возле нашей деревни цыгане стояли, такие же черные. Только кожа у тебя гладкая. Летом, когда мама была у сестры на даче, она приходила к нему, глаза сердитые, стеснялась сидевших у подъезда женщин. «Пялят зенки. Больше в жизни не приду». Позвонив, обычно молчала, потом вешала трубку, звонила опять… – Катя, ты? – Ну, я… – Что же не отвечала? – И не звонила даже… – Встретимся? – Где это мы встретимся?… – Возле парка? – Придумал… На Девичку приезжай. – В шесть, в семь? – Побегу я в шесть… Все это Саша вспоминал теперь, ждал ее звонка. На следующий день он хотел побыстрее вернуться из института домой – вдруг позвонит. Но остался делать стенную газету к октябрьским праздникам. А потом его вызвали на заседание партбюро. Свободных мест у двери не было. Саша протиснулся между сдвинутыми рядами стульев, задевая тесно сидящих людей, вызвав недовольный взгляд Баулина, секретаря партбюро, русоволосого крепыша с округлым, простым, упрямым лицом, с широкой грудью, выпирающей под синей сатиновой косовороткой, застегнутой на короткой шее двумя белыми пуговичками. Проследив, как Саша уселся в углу, Баулин снова повернулся к Криворучко. – Это вы, Криворучко, сорвали строительство общежития. Объективные причины никого не интересуют! Фонды переброшены на ударные стройки? Вы отвечаете не за Магнитку, а за институт. Почему не предупредили, что сроки нереальны? Ах, сроки реальны… Почему не выполнены? Вы двадцать лет в партии?… За прошлые заслуги в ножки поклонимся, а за ошибки будем бить. Баулинский тон удивил Сашу. Заместителя директора Криворучко студенты побаивались. В институте поговаривали о его знаменитой военной биографии: до сих пор носит гимнастерку, галифе и сапоги. Этот сутулый человек с длинным унылым носом, с мешками под глазами никогда ни с кем не вступал в разговоры, даже на приветствия обычно отвечал только кивком головы. Криворучко опирался рукой на спинку стула, Саша видел, как дрожат у него пальцы. Слабость в человеке, всегда таком грозном, выглядела жалкой. Но материалов для стройки действительно не давали. А сейчас никто ее хочет об этом думать. Только Янсон, декан Сашиного факультета, невозмутимый латыш, обращаясь к директору института Глинской, примирительно сказал: – Может быть, дать еще срок? – Какой?! – со зловещим добродушием спросил Баулин. Глинская молчала. Сидела с обиженным видом человека, которого наградили таким негодным заместителем. Поднялся аспирант Лозгачев, высокий, вальяжный, театрально воздел руки. – Неужели и лопаты отправили на Магнитку? Студенты пальцами ковыряли мерзлую землю? Вот сидит комсорг группы, пусть скажет, как они без лопат работали. Баулин с любопытством посмотрел на Сашу. Саша встал. – Мы без лопат не работали. Как-то раз кладовая оказалась закрытой. Потом вернулся кладовщик и выдал лопаты. – Вы долго ждали? – не поднимая головы, спросил Криворучко. – Минут десять. Лозгачев, неудачно призвавший Сашу в свидетели, укоризненно покачал головой, как будто оплошность совершил не он, а Саша. – Все обошлось? – усмехнулся Баулин. – Обошлось, – ответил Саша. – А сколько времени вы работали, сколько стояли? – Материалов-то ведь не было. – Откуда ты знаешь об этом? – Это все знают. – Напрасно адвокатствуешь, Панкратов, – сурово проговорил Баулин, – неуместно! Стараясь не глядеть на Криворучко, члены бюро проголосовали за исключение его из партии. Воздержался один Янсон. Еще больше ссутулившись, Криворучко вышел из комнаты. – Поступило заявление доцента Азизяна, – объявил Баулин и посмотрел на Сашу, как бы спрашивая: что ты теперь скажешь, Панкратов?! Азизян читал в Сашиной группе основы социалистического учета. Однако говорил не об учете, даже не об основах, а о тех, кто эти основы извращает. Саша сказал впрямую, что не мешало бы дать им представление о бухгалтерии как таковой. Азизян, курчавенький, лукавый пройдоха, посмеялся тогда. А теперь обвинял Сашу в том, что тот выступил против марксистского обоснования науки об учете. – Было? – Баулин смотрел на Сашу холодными голубыми глазами. – Я не говорил, что теории не надо. Я сказал, что знаний по бухгалтерии мы не получили. – Партийность науки тебя не интересует? – Интересует. Конкретные знания тоже. – Между партийностью и конкретностью есть разница? Опять поднялся Лозгачев. – Ну, товарищи… Когда открыто проповедуют аполитичность науки… И потом: Панкратов пытался навязать партийному бюро свое особое мнение о Криворучко, разыгрывал представителя широких студенческих масс. А кого вы, Панкратов, здесь представляете, собственно говоря? Янсон сидел мрачный, барабанил толстыми пальцами по туго набитому портфелю. – Вступать в спор с преподавателем не годится. Но «аполитичность науки…» Глинская повернулась к Баулину. – Может, передадим в комсомольскую организацию… В ее голосе звучала сановная усталость: мелок вопрос, незначительна фигура студента. Лозгачев взглянул на Баулина, ему казалось, что тот должен быть недоволен предложением Глинской. – Партийное бюро не должно уклоняться… Это неосторожное слово все решило. – Никто не уклоняется, – нахмурился Баулин, – но есть порядок. Пусть комсомол обсудит. Посмотрим, какова его политическая зрелость. На вешалке висело коричневое кожаное пальто… Дядя Марк! – Погуливаешь?… Саша поцеловал Марка в гладко выбритую щеку. Пахло от Марка хорошим трубочным табаком, мягким одеколоном, «уютный холостяцкий дух», как говорила мама. Марк выглядел старше своих тридцати пяти лет – полный, веселый, лысеющий дядька. И только острые глаза за желтоватыми стеклами очков выдавали железную волю этого человека, одного из командармов промышленности, почти легендарного, как легендарна его гигантская стройка на Востоке – новая металлургическая база Советского Союза, недоступная авиации врага, стратегический тыл пролетарской державы. – Думал, не дождусь тебя, заночевал, думаю… – Саша всегда ночует дома, – сказала мама. На столе портвейн, розовая любительская колбаса, шпроты, «турецкие хлебцы» – лакомства, которые всегда привозил Марк. Тут же и традиционный мамин пирог, который она пекла в «чуде». Видно, Марк успел предупредить о своем приходе. – Надолго приехал? – спросил Саша. – Сегодня приехал, завтра уезжаю. – Его Сталин вызвал, – сказала мама. Она гордилась братом, гордилась сыном, больше ей нечем было гордиться – одинокая женщина, брошенная мужем, маленькая, полная, с еще красивым белым лицом и густыми вьющимися седыми волосами. Марк протянул руку к лежащему на диване свертку. – Разверни. Софья Александровна попыталась распутать узел. – Дай-ка! Саша ножом разрезал шпагат. Сестре Марк привез отрез на пальто и пуховый платок. Саше – костюм из темно-синего бостона. Немного примятый пиджак сидел отлично. – Как влитой, – одобрила Софья Александровна, – спасибо, Марк, ему совсем не в чем ходить. Саша с удовольствием разглядывал себя в зеркале. Марк всегда дарит именно то, что надо. В детстве он повел его к сапожнику, и тот сшил Саше высокие хромовые сапоги, таких ни у кого не было, ни во дворе, ни в школе, тогда он очень гордился сапогами и до сих пор помнил их запах, помнил и острый запах кожи и дегтя в каморке сапожника. Несколько раз в этот вечер Марка вызывали к телефону. Низким, властным голосом он отдавал приказания о фондах, лимитах, эшелонах, предупредил, что заночует на Арбате, и велел прислать машину к восьми утра. Вернувшись в комнату, Марк покосился на бутылку. – Ого! – Пей, товарищ, покуда пьется, горе жизни заливай, – запел Саша любимую песню Марка. От него и услышал ее давно, мальчишкой еще. – Тише, о тише, все заботы прочь в эту ночь, – подтянул Марк, – так? – Именно! – Саша запел снова:

 Завтра, может, в эту пору
 Здесь появится Чека,
 И, быть может, в эту пору
 Расстреляем Колчака…

Голос и слух он унаследовал от матери, когда-то ее приглашали петь на радио, но отец не пустил.

 Завтра, может, в эту пору
 К нам товарищи придут,
 А быть может, в ту же пору
 На расстрел нас поведут.

– Хорошая песня, – сказал Марк. – Только поете вы ее плохо, – заметила Софья Александровна, – как хор слепцов. – Дуэт слепцов, – рассмеялся Марк. Ему постелили на диване, Саша лег на парусиновой дачке. Марк снял пиджак, подтяжки, сорочку и, оставшись в нижней рубашке, обшитой по вороту и на рукавах узорной голубой тесьмой, отправился в ванную. Ожидая его, Саша лежал, закинув руки за голову… После заседания, сбегая по лестнице, Янсон похлопал его по плечу. Этот единственный добрый и ободряющий жест только подчеркнул пустоту, которую ощутил Саша. Другие делали вид, что торопятся, кто домой, кто в столовую. По дороге к трамвайной остановке, на грязной мостовой развороченного пригорода, его обогнала черная легковая машина. Глинская сидела впереди, повернув голову, что-то говорила сидевшим сзади. И то, как они разговаривали и промчались мимо, не заметив и не думая о нем, опять вызвало ощущение пустоты, несправедливой отверженности. Глинскую Саша знал еще по школе, видел на заседаниях родительского комитета, ее сын Ян учился с ним в одном классе – мрачный, неразговорчивый малый, интересовавшийся только альпинизмом. Она была женой работника Коминтерна, польский акцент придавал ее категоричным высказываниям оттенок неестественности. И все же казалось, что Глинская не смолчит на бюро, за общежития она отвечает не меньше Криворучко. А она промолчала. Вернулся Марк, умытый, свежий, вынул из саквояжа одеколон, протерся, лег на диван, поворочался, устраиваясь поудобнее, снял очки и близоруко поискал, куда их положить. Некоторое время они лежали молча, потом Саша спросил: – Зачем тебя Сталин вызывал? – Меня вызывал не Сталин, а вызвали, чтобы передать его указание. – Говорят, он небольшого роста. – Как и мы с тобой. – А на трибуне кажется высокий. – Да. – Когда было его пятидесятилетие, – сказал Саша, – мне не понравился его ответ на приветствия, что-то вроде того, что «партия меня родила по образу своему и подобию»… – Смысл тот, что поздравления относятся к партии, а не к нему лично. – Правда, Ленин писал, что Сталин груб и нелоялен? – Откуда ты знаешь? – Какая разница… Знаю. Писал ведь?! – Это качества сугубо личные, – сказал Марк, – они не главное. Главное – политическая линия. – Разве это можно разделить? – возразил Саша, вспомнив в эту минуту Баулина и Лозгачева. – Ты в этом сомневаешься? – Как-то не думал. Я ведь тоже за Сталина. Но хотелось бы поменьше славословий – режут ухо. – Непонятное еще не есть неправильное, – ответил Марк, – верь в партию, в ее мудрость. Начинается строгое время. Саша усмехнулся. – Сегодня на своей шкуре испытал. Он рассказал про заседание партбюро. – Бухгалтерия?! Тот ли это принципиальный вопрос, по которому… – Ну, знаешь! Принципиального вопроса можно ждать всю жизнь… – Пререкаться в аудитории бестактно. – Меня обвиняют не в бестактности, а в аполитичности. И требуют, чтобы я это признал, понимаешь? – Если ошибся, можно и признать. – Ну уж этого они не дождутся. В чем признаваться? Липа! – У вас директор по-прежнему Глинская? – Да. – Она была на бюро? – Была.

2

Марк Александрович велел шоферу ехать вперед, а сам пошел пешком. Прозрачное осеннее утро, ровный бодрящий холодок. Торопились на работу служащие, шумная очередь женщин стояла у булочной, молчаливая очередь мужчин у табачного ларька. Марк Александрович всегда выделял Соню среди других своих сестер, любил и жалел ее, особенно беспомощную сейчас, когда от нее ушел муж. И Сашу любил. За что придрались к мальчику? Ведь он честно сказал, а ему ломают душу, требуют раскаяния в том, чего не совершал. И он тоже уговаривал Сашу покаяться. Марк Александрович пересек Арбатскую площадь и пошел по Воздвиженке, неожиданно тихой и пустой после оживленного Арбата. Только большая толпа ожидала открытия магазина Военторга и другая, поменьше, жалась возле приемной Калинина. Марк Александрович сел в поджидавшую его машину и по Моховой, Охотному ряду поехал на площадь Ногина, где в бывшем Деловом дворе в громадном сером пятиэтажном здании с длинными коридорами и бесчисленными комнатами помещался Народный комиссариат тяжелой промышленности. Тысячи людей прибывали в этот дом со всех концов страны, здесь все решалось, планировалось, утверждалось. Как всегда, обход Наркомата Марк Александрович начал не с начальников главков, а с отделов и секторов. И то, что Рязанов, руководитель величайшего в мире строительства, любимец Орджоникидзе, пришел прежде всего к рядовым работникам, было этим работникам приятно: считается с ними, понимает их силу, силу аппарата. И они с охотой занимались его делами, решали их так, как того требовали интересы завода – красы и гордости пятилетки, то есть так, как того хотел Марк Александрович. Обойдя отделы, он поднялся на второй этаж, прошел несколькими коридорами, опять поднялся по лестнице, спустился по другой и очутился в тихом, малолюдном крыле здания, где находились кабинеты наркома и его заместителей. В приемной, устланной коврами, за столами с телефонами сидели секретарши. Они знали Рязанова, и он без доклада вошел к Будягину. Будягина, члена ЦК партии, знакомого Сталину еще по ссылке, несколько месяцев назад отозвали из-за границы. Бывшего посла в крупнейшей европейской державе назначили заместителем наркома. Говорили, что отзыв его с дипломатической работы не случаен, Будягиным недовольны. Но на сухощавом черноусом лице Будягина, в его серых глазах под густыми бровями ничего нельзя было прочитать. Эти рабочие интеллигенты, сменившие шинель военного комиссара на посольский фрак, кожанку председателя Губчека на костюм директора треста, всегда олицетворяли для Марка Александровича грозный дух Революции, всесокрушающую силу Диктатуры. Разговор шел о четвертой домне. Домна должна быть задута к Семнадцатому съезду партии, через пять месяцев, а не через восемь, как предусматривалось планом. То, что хозяйственная целесообразность приносится в жертву политической необходимости, понимал и Марк Александрович, и Будягин. Но такова воля Сталина. Когда все обговорили. Марк Александрович спросил: – Вы знаете Сашу Панкратова, моего племянника, он учился с вашей дочкой в одной школе? – Знаю, – лицо Будягина опять стало непроницаемым. – Глупая история… Марк Александрович изложил Будягину суть дела. – Саша – честный парень, – сказал Будягин. – Аполитичность бухгалтерии – представляете! Директор у них Глинская, я с ней не знаком, вы ее знаете. Поговорите, если вам не трудно. Жаль парня, затравят. Я могу обратиться к Черняку, но не хотелось бы доводить до райкома. – Черняк уже не секретарь, – сказал Будягин. – Как? – Так… – До чего же мы дойдем? Будягин пожал плечами. – Съезд в январе… – и безо всякой паузы продолжал: – Славный парень Сашка, он бывает у нас. Странно, ничего мне не говорил. – Он не из тех, кто просит помощи. – Глинская способна что-то сделать? – усомнился Будягин. – Не знаю. Но я его не отдам на растерзание. Нельзя калечить ребят, они только начинают жить. – Такое происходит сейчас не только с твоим племянником, – сказал Будягин. Марк Александрович спустился в парикмахерскую, постригся и, чего никогда не делал здесь, побрился. И пожалел: парикмахер обрызгал его одеколоном, острый запах ему не понравился. С этим неприятным ощущением чужого, назойливо парфюмерного запаха он прошел в столовую для членов коллегии. Буфетчица обернулась к нему. – Товарищ Рязанов, вас просили зайти к товарищу Семушкину. Он поднялся наверх. Анатолий Семушкин, секретарь Орджоникидзе, сухо с ним поздоровался, выражая недовольство тем, что в нужную минуту Марка Александровича не оказалось под рукой. Семушкин всем говорил «ты», никого не признавал, кроме Серго, и его побаивались не меньше, чем самого Серго. В гражданскую войну он был его адъютантом, с двадцать первого года – секретарем и в Закавказье, и в ЦКК-РКИ, и здесь, в Наркомтяжпроме. С неподражаемо значительным и по-прежнему недовольным выражением лица Семушкин набрал помер… – Товарищ Рязанов у телефона… И передал трубку Марку Александровичу. …В четыре часа его ждут в Кремле… Марк Александрович догадывался, что за этим его и вызвали. Но обратный билет ему уже вручили и он решил, что встреча отменилась. А сейчас через сорок минут он будет у Сталина. По другому аппарату Семушкин соединился с Бобринским химкомбинатом, там ответили, что Григорий Константинович уехал на площадку. Но Семушкин продолжал звонить, задерживал Марка Александровича, полагая, что лучше опоздать к Сталину, чем идти к нему, не получив указаний Орджоникидзе. Но Марк Александрович так не считал. Семушкин только вращался на высшем уровне, он же на этом уровне действовал. И секретарское рвение Семушкина не должно ему мешать. Он был спокоен и невозмутим. Ему мешал только чужой, парикмахерский запах. Нелепо явиться в Кремль, к Сталину, таким свеженьким. Он снова зашел в парикмахерскую, вымыл лицо и голову. Парикмахер, оставив сидевшего в кресле клиента, стоял перед ним с полотенцем в руках. Того благодушного Марка Александровича, который полчаса назад шутил с ним насчет лысеющих мужчин, уже не существовало. Властное лицо, особенно теперь, когда он снял очки, казалось беспощадным. В Троицких воротах Марк Александрович протянул в окошко партийный билет. Окошко захлопнулось, потом снова открылось, за стеклом мелькнул силуэт военного, он наклонился, и только тогда Марк Александрович его разглядел. – У вас есть оружие? – Нет. – Что в портфеле? Марк Александрович поднял портфель, открыл. Дежурный вернул ему партбилет с вложенным в него пропуском. В дверях спецподъезда стояли два бойца с винтовками. Рассмотрев фотокарточку на партбилете, караульный скользнул по его лицу внимательно-казенным взглядом. Марк Александрович разделся в небольшом гардеробе и поднялся на третий этаж. У дверей кабинета человек в штатском опять, проверил его документы. В большой рабочей комнате сидел за столом Поскребышев. Марк Александрович увидел его впервые и подумал, какое у него грубое, неприятное лицо. Рязанов назвал себя. Поскребышев провел его в следующую комнату – приемную, показал на диван, а сам вошел в кабинет, плотно прикрыв за собой дверь. Потом вернулся. – Товарищ Сталин ожидает вас. Просторный кабинет Сталина был вытянут в длину. Слева висела на стене огромная карта СССР. Справа, между окнами, размещались шкафы с книгами, в ближнем углу стоял на подставке большой глобус, в дальнем углу письменный стол, за ним кресло. Посредине комнаты – длинный стол под зеленым сукном и стулья. Сталин прохаживался по кабинету и остановился, когда открылась дверь. На нем был френч из защитного, почти коричневого материала и такие же брюки, заправленные в сапоги. Он казался ниже среднего роста, плотный, рябоватый, со слегка монгольскими глазами. В густых волосах над низким лбом пробивалась седина. Сталин сделал несколько легких, пружинистых шагов навстречу Марку Александровичу и протянул ему руку – просто, корректно, но и сознавая значение этого рукопожатия. Потом отодвинул от стола два стула. Они сели. Марк Александрович совсем близко увидел глаза Сталина – светло-карие, живые, они показались ему даже веселыми. Марк Александрович начал доклад с общего описания строительства. Сталин сразу перебил его: – Товарищ Рязанов, не теряйте времени. Центральный Комитет и его секретарь знают, где строительство и для чего строительство. Он говорил с сильным грузинским акцентом. И, как убедился Марк Александрович, был хорошо осведомлен о ходе дела. – Комсомольцы бегут? – Да. – Значит, мобилизовали, чтобы бежали! Сколько убежало? – Восемьдесят два человека. Взгляд Сталина был пронзительным, испытующим… – Покажите справку! Марк Александрович вынул из портфеля таблицу движения рабочей силы, показал нужную графу. – Что же вы на себя клевещете, товарищ Рязанов?! Если бы с какого-нибудь завода убежали всего восемьдесят два человека, то директор завода чувствовал бы себя героем. Он улыбнулся. Вокруг глаз резко обозначилась сетка морщин. Марк Александрович пожаловался на завод, поставляющий оборудование. Сталин спросил, кто директор этого завода. Услышав фамилию, сказал: – Неумный человек, все провалит. Глаза его вдруг стали желтоватыми, тяжелыми, тигриными, в них мелькнула злоба к человеку, которого Марк Александрович знал как хорошего работника, попавшего в трудные условия. Рязанов перешел к самому щекотливому вопросу – строительству второго мартеновского цеха. – За год построите? – Нет, товарищ Сталин. – Почему? – Я не технический авантюрист. И тут же испугался того, что сказал. Сталин пристально смотрел на него. Опять глаза его сделались желтыми, тяжелыми, одна бровь стояла почти вертикально. Медленно, растягивая слова, он произнес: – Значит, ЦК – технические авантюристы? – Я не так выразился, извините. Я имел в виду следующее… Марк Александрович подробно и убедительно доложил, почему вторую очередь мартеновского цеха нельзя закончить в будущем году. Сталин внимательно слушал, прижимая к груди левую руку с зажатой в кулаке трубкой, казалось, что рука плохо разгибается. – Вы честно сказали. Нам не нужны коммунисты, которые обещают все что угодно. Нам нужны те, кто говорит правду. Сталин сказал это без улыбки, очень значительно, эти слова предназначались всей стране. Марк Александрович хотел продолжить доклад, но Сталин тронул его локоть. – Я вас слушал, теперь вы меня послушайте. Он заговорил о металлургии, о Востоке, о второй пятилетке, об обороне страны. Говорил медленно, четко, тихо, глуховатым голосом, отчетливо, будто диктовал машинистке, говорил вещи, всем известные, но сейчас, произносимые им, они казались новыми и особенно весомыми. Но о четвертой домне не упомянул, как бы не желая вызывать Марка Александровича на возражения, которые бы не принял и которые только бы повредили Рязанову. – Вы когда уезжаете? – спросил Сталин, вставая. – Сегодня, – Марк Александрович тоже встал. – Отложите, если возможно, дня на два. Я думаю, товарищам будет интересно послушать вас на Политбюро. Ощущение неудобства и тревоги, которые испытал Марк Александрович в разговоре со Сталиным, отступило, осталось только чувство того великого, к чему он прикоснулся. Беспримерное строительство, которое он вел, требовало железной воли. Не будь над ним железной воли Сталина, он не сумел бы проявить и свою. Эта воля была жесткой. Что делать?! Не милосердием совершаются исторические повороты. В Наркомате знали о разговоре Марка Александровича со Сталиным, и те, кому положено, уже готовили проект решения Политбюро. На вечер и на ночь остались все, кто мог понадобиться: сотрудники главка, машинистки, дежурная буфетчица. Члены коллегии, чья виза требуется на проекте решения, явятся в Наркомат по первому звонку, и утром документы с нарочным будут доставлены в ЦК. Никто не спрашивал Марка Александровича, что говорил Сталин. Пересказ может что-нибудь исказить. Сталин сам говорит народу то, что считает нужным. Марк Александрович называл сроки, объекты – это и было волей Сталина. Главное то, что срок окончания строительства второго мартеновского цеха отложен на год. Это предвещало новый, реалистический подход к составлению второго пятилетнего плана: металл – основа всего. Будягин тоже занимался проектом решения, потом уехал, вернулся в восемь утра и молча завизировал его. Дружба с Марком Александровичем давала Будягину право спросить о разговоре. Будягин не спросил. Марк Александрович угадывал в нем оппозицию к Сталину. Но не допускал мысли, что это оппозиция политическая. Скорее что-то личное, как бывает между бывшими друзьями, когда дружба кончилась. Может, обида, что отозвали из заграницы и назначили на должность, хотя и высокую, но второстепенную, которая, возможно, станет ступенью к должности еще меньшей. Приехал Орджоникидзе. Вот с кем Марк Александрович чувствовал себя легко. Орджоникидзе мог вспылить, гнев его казался страшным, но всем была известна его отходчивость и человечность. Ему Марк Александрович был обязан своим возвышением, его, директора небольшого южного завода, Серго выдвинул на нынешний высокий пост, сделал первым металлургом страны. Серго умел находить людей, защищал их, давал возможность работать. Он сидел за громадным письменным столом, усталый человек с мясистым орлиным носом на отечном лице, с поседевшей шевелюрой, густыми, неровно свисающими усами. Верхняя пуговица кителя расстегнута, виднелась сиреневая рубашка, ее воротничок мягко облегал толстую шею. Окна кабинета выходили в узкий переулок, на маленькую старинную церквушку, каких много в старом московском посаде, ограниченном Яузой, Солянкой и Москвой-рекой, и была она, наверно, чем-то примечательна, если оставили ее тут стоять, не снесли с лица земли. – Молодец! Похвала относилась и к проекту решения Политбюро, в к тому, что Марк Александрович не растерялся перед Сталиным, понравился ему. Похвала относилась и к самому себе – подобрал хорошего человека и вообще умеет подбирать людей, на которых может положиться в сложных и ответственных ситуациях. – Рассказывай! Марк Александрович передал разговор. Орджоникидзе слушал его напряженно, точно пытаясь проникнуть а истинный смысл каждого сталинского слова. Чем дальше отдалялась встреча Марка Александрович со Сталиным, тем величественнее она ему казалась. Такие встречи бывают раз в жизни. Главным было радостное чувство понимания великого человека, осенившего время своим гением. – Я не технический авантюрист… Так и сказал? – смеясь, переспросил Орджоникидзе. – Так и сказал. – Значит, ЦК – технические авантюристы? – снова со смехом переспросил Орджоникидзе. – Так и спросил. Орджоникидзе многозначительно посмотрел на него своими большими, карими, навыкате глазами. – В ЦК приедешь к десяти. Доклад пять минут, больше не дадут, учти. Не агитируй за Советскую власть, говори конкретно, что тебе нужно. На вопросы отвечай, реплики – проходи мимо. Не волнуйся, за твоей спиной я! В комнате докладчиков стоял накрытый стол с большим кипящим самоваром, нарезанными лимонами, бутербродами, минеральной водой. Буфетчика и официантов не было. Вдоль стен и у окон помещалась рабочие столики – за ними можно готовить материал. Вызова ожидали секретари обкомов, наркомы, их заместители и начальники главков, несколько военных, большая группа кавказцев. Пожилая женщина-секретарь объявляла: «Товарищ такой-то… Пожалуйста, на заседание». Если вызывались несколько человек, она говорила: «Товарищи из такой-то области» или «Товарищи из такого-то наркомата»… Марка Александровича вызвали по фамилии. Через комнату, где работали секретари, он прошел в зал заседаний, увидел ряды кресел и людей в креслах. За столом президиума стоял Молотов. Справа от него возвышалась кафедра, слева и чуть позади сидел референт, еще левее стенографистки. – Товарищ докладчик, пожалуйста, сюда! Молотов указал на кафедру. На внутренней стороне ее светилось табло «Докладчику пять минут». Против кафедры, над дверью, висели часы, черные с золотыми стрелками, похожие на кремлевские. Сталин сидел в третьем ряду. Слева до конца ряда места пустовали, так что Сталин мог свободно выйти. Марк Александрович слышал о его привычке расхаживать по кабинету. Но, как и два дня назад, Сталин не вставал и не расхаживал. Марк Александрович коротко прокомментировал проект решения. Он говорил лаконичным, почти техническим языком, убедительным для людей, привыкших к языку политическому. Подчеркнул досрочный пуск четвертой домны и только вскользь упомянул о задержке второй очереди мартеновского цеха. Второе было важнее первого. Но здесь, сегодня, важно подчеркнуть именно то, что подчеркнул Марк Александрович. – Вопросы? – спросил Молотов. Кто-то заметил, что в проекте решения там, где говорилось о поставке леса, нет визы Наркомата лесной промышленности. Марк Александрович не успел ответить. Вдруг наступила тишина, и в этой тишине Марк услышал голос Сталина: – Пусть товарищ Рязанов едет на комбинат и дает металл. Было бы неправильно задерживать товарища Рязанова из-за бумажек… Он говорил не только очень тихо, но отвернувшись в сторону, заставляя всех напрягаться, чтобы услышать его. – …Я думаю, мы сумеем получить визы и без товарища Рязанова. Решение продуманное, лишних запросов нету, и в наших силах помочь товарищу Рязанову выполнить задание партии. Он замолчал так же неожиданно, как и начал. Больше никто вопросов не задавал.

Фотоархив

Рецензии

Анатолий Рыбаков Зарубки на сердце

Последнее московское интервью Наша беседа состоялась 26 февраля 1998 года, за день до отлета Анатолия Наумовича в Нью-Йорк. Я пришла взять короткое интервью, о котором просило одно зарубежное издание. Несмотря на дорожные сборы, хлопоты, мы, как обычно (за последнее десятилетие было напечатано пять наших полосных бесед), проговорили час-другой с перерывом на обед, которым нас потчевала все успевающая Таня. “Мы прожили вместе девятнадцать лет — счастливейшие годы моей жизни, — рядом верный, родной человек, первый мой критик и редактор, — пишет Рыбаков в “Романе-воспоминании”. — …Танино отчество — Марковна, как и у жены протопопа Аввакума. И когда предстоял очередной круг работы, я повторял его слова: “Побредем ужо, Марковна”, добавляя от себя: “голубушка моя милая…” Завтра улетать, тьма всяких дел, а мы неспешно говорим, неспешно застольничаем. Анатолий Наумович словно бы хочет задержать, остановить время… Слушаю запись этой беседы — напористый голос, молодой смех… Ирина РИШИНА И. Р.: Я привыкла, что мы беседуем с вами всегда в Переделкине. Если для печати, под диктофон, то в кабинете, а чаще всего просто на переделкинских дорожках. Вы даже на одной из подаренных мне книг написали: “На память о наших прогулках в Переделкине”. Но в эту зиму погулять вместе не пришлось — вы все время в городе. Ваши читатели, наверное, думают, что Рыбаков по-прежнему живет на Арбате, а вы — в “доме на набережной”: из одного окна — бесподобная панорама Кремля, из другого — Храм Христа Спасителя. А. Р.: В последнее время в результате всяких разъездов, переездов, происходящих в каждой семье, мы с Таней очутились в знаменитом “доме на набережной”, описанном Юрием Трифоновым. Здесь Таня жила девочкой. Ее отец был заместителем Микояна, депутатом Верховного Совета. В 1937 году арестован и вскоре расстрелян. Мать осуждена на восемь лет как жена “врага народа”. Таню маленькую вместе с братьями из дома выбросили. Она осталась на попечении тетки. Ее два старших брата погибли на фронте. В конце 80-х—начале 90-х годов появилась возможность переехать в этот дом. Я спросил: “Таня, ты хочешь сюда вернуться?” Она поехала, посмотрела, постояла в подъезде и сказала: “Да, давай переедем”. И. Р.: В этом доме ведь жили многие, кто творил революцию и кто вошел в вашу арбатскую трилогию. А. Р.: Тухачевский, например. Он выведен в “Страхе”. В этом романе я как раз говорю об обитателях пересыльного дома, куда попадали из Кремля и откуда отправлялись в тюрьмы и лагеря. Его называли допром — домом предварительного заключения. Здесь есть музей, где собраны материалы о судьбах жильцов, расстрелянных, репрессированных. Я встречаю там их потомков. Они знают мои книги, читали в них про своих родителей, бабушек, дедушек. И. Р.: На московской книжной ярмарке меня приятно удивил “хвост” не в несколько человек, а длиннющая очередь, тянувшаяся вдоль стендов других издательств к “Вагриусу”, где красовался ваш “Роман-воспоминание”. Мало того, что люди стояли терпеливо, чтобы купить новую книгу, в руках у многих были прежние ваши издания, так что вам пришлось надписывать и их тоже. Глядя на этих сегодняшних ваших читателей, я невольно вспомнила об огромных бумажных мешках писем, которые регулярно доставлялись в редакцию “Литгазеты”, где я тогда работала, после выхода в свет “Детей Арбата”. Представляю, сколько их было в “Дружбе народов”, поднявшей в результате публикации романа свой тираж до полутора миллионов, какие пачки приносили вам домой. Шквал откликов, оценки полярно острые, страстные. Нашлись и желающие “принять меры”. Бдительная ленинградка — никогда не забуду — сообщила в “Литгазету”, что своими мыслями об этом “шедевре” она поделится с КГБ. Делились, видимо, и без предупреждения. А наша с вами беседа о романе и его почте сразу же вызвала новый огромный прилив писем, — помню, их чуть ли не тысяча пришла. А сейчас, десять лет спустя, есть ли отклики на “Роман-воспоминание”? А. Р.: Сейчас, сама знаешь, с серьезной литературой обстоит иначе: ее издают во много раз меньше, покупают во много раз меньше и читают во много раз меньше. “Дети Арбата” были изданы в Советском Союзе тиражом 10,5 миллионов экземпляров и явились — что ж, дело прошлое, и об этом можно говорить прямо — литературной бомбой, направленной против Сталина. И естественно, что роман на столь жгучую тему имел колоссальную почту. Есть писатели, которые считают: главное — написать, главное — себя выразить, а читают их или нет — это для них не так уж и важно. Я не такой автор. Мне хочется иметь читателя, и я строю свои произведения так, чтобы в них была внутренняя тяга: что дальше, как поведут себя герои? Чтобы читатель, сопереживая, сам включался в творческий процесс, становился собеседником автора. И. Р.: Я помню, вы рассказывали, что отклики на “Детей Арбата” оказались хорошим подспорьем для дальнейшей работы. Шесть тысяч писем от бывших репрессированных, детей и внуков “врагов народа”, работников правоохранительных органов, военных… Потрясающие биографии, совершенно невероятные ситуации, реалии жизни, быта, политики тех лет. В “Страхе”, втором романе трилогии, вы говорили, использован ряд приведенных в письмах сведений, эпизодов, а иногда и судеб — например, официантка Люда. Все это привязано, разумеется, к персонажам, вмонтировано в сюжет, трансформировано, как того требуют законы жанра. Причем использована пока лишь малая доля писем. А вообще — об этом мы тоже как-то с вами говорили, — если бы из эпистолярного самотека составить документальную книгу, она стала бы уникальным свидетельством того страшного, трагического времени. А. Р.: Книга действительно могла бы быть уникальной. Что же касается “Романа-воспоминания”, то он издан в “Вагриусе” тиражом 20 тысяч экземпляров, по сегодняшним меркам это совсем не мало, разошелся мгновенно и будет допечатываться. Но прежде он ведь публиковался еще в журнале “Дружба народов”, в нескольких номерах. “Роман-воспоминание” посвящен моей жизни и жизни страны, и он, конечно, не имеет такого сенсационного характера, как “Дети Арбата”. Так что тот общественный, читательский резонанс и сегодняшний отклик — вещи несравнимые, несопоставимые. И вместе с тем я знаю, что книга не прошла мимо читательской публики, она замечена, хотя я не организовывал новомодных презентаций и пышных фуршетов. Скажу, что мне пришлось купить двести экземпляров для тех моих постоянных читателей, кто прислал письма-сожаления: слышали о книге, но к нам в Киев, Харьков, Ивано-Франковск, Минск, Тбилиси, Ашхабад, Ташкент московские издания не доходят, из-за больших транспортных расходов никто не берется доставлять художественную литературу. А у меня, несмотря на почтовые расходы, как видишь, целая пачка откликов. И среди тех, кто делится своими впечатлениями — полная неожиданность! — несколько действующих лиц. Что такое “Роман-воспоминание”? Это история моего поколения. Я родился в 1911 году. Мне казалось, что моего поколения уже нет, что оно все выбито — или в сталинских тюрьмах и лагерях, или на войне с гитлеровским фашизмом. Но выяснилось, что кто-то, к счастью, жив и даже книжки еще почитывает. (Смеется.) Они моложе меня, но где-то их жизненные пути пересекались с моим. Вчера я получил письмо, которое вернуло меня в 45-й год. В “Романе-воспоминании” есть эпизод о том, как однажды — это было осенью 45-го в Германии, когда шла демобилизация старших возрастов, — меня вызвали в военный трибунал. Там мне вручили справку, как сказали бы сейчас, судьбоносную: за проявленное отличие в боях с немецко-фашистскими захватчиками ОСВОБОЖДЕН от отбытия назначенного по статье 58-10… наказания — административная высылка из Москвы… по приговору Военного трибунала НКВД… от 10 января 1934 года. А дальше — самое важное: признан НЕ ИМЕЮЩИМ СУДИМОСТИ. И подпись: председатель военного трибунала воинской части, полевая почта такая-то, гвардии капитан юстиции Долженко. Представь себе, вчерашнее письмо от этого самого Долженко. Подтверждает, что он в октябре 45-го снял с меня “отметину”. Справка давала мне возможность писать в анкетах “не судим” и поселиться в Москве. Теперь Долженко — полковник юстиции, живет в Ивано-Франковске. И. Р.: Значит, книги туда все-таки доходят? А. Р.: Случай помог. Знакомый Долженко выписал “Дружбу народов”. Несколько лет они в своем городе не получали ни одной русской книги, ни одного русского журнала. Только недавно понемногу стало что-то появляться. Начал этот подписчик читать “Роман-воспоминание”, натолкнулся на фамилию Долженко и принес ему журнал. Этот номер ходит по рукам по всему городу. Отзывы на “Роман-воспоминание” не сыплются, как в конце восьмидесятых, когда на “Дружбу народов” с “Детьми Арбата” в библиотеках становились в длинную очередь. Письма не приходят почтовыми вагонами. Но приходят. Я профессиональный писатель и чувствую, как воспринимается моя книга. Она была принята читателем. Была пресса — хорошая. При том, что в некоторых кругах, близких к властям, так скажем, отношение негативное. Потому что я критикую происходящее в стране. И. Р.: Вы впервые предстали как публицист — вас не знали в этой роли, — к тому же публицист пламенный, не скрывающий свои политические пристрастия, свою печаль, свой гнев. А. Р.: Да, я отношусь отрицательно к гайдаровско-чубайсовским реформам, к тому, как они проводятся. Меня никто не может упрекнуть в том, что я за старую советскую систему. Удар, который нанесли “Дети Арбата”, вся трилогия, — не знаю, кто еще в литературе нанес такой удар именно по этой бесчеловечной сталинской системе. Я хотел, чтобы она была заменена другой социальной системой, при которой на деле были бы соблюдены интересы народа, где была бы социальная справедливость и социальная защита. Путь дикого коррумпированного капитализма, по которому двинули страну, он вообще античеловечный. Это не путь для России. Россия никогда его не примет. Этот путь, эта политика на руку только противникам демократии. Потому что народ ставит знак равенства между демократией и тем, что натворили наши “демократы”. И естественно, что антидемократические силы этим очень успешно пользуются, набирают очки. У меня был один бывший министр из гайдаровской команды. Я поражен уровнем этого человека. Два часа я пытался вытянуть из него что-нибудь вразумительное. И. Р.: Даже так? Но ведь трудно отрицать, что в гайдаровской команде очень образованные люди. А. Р.: Быть заведующими лабораториями — это их потолок. В большом хорошем институте, возглавляемом умными людьми. Там они еще могли бы руководить. А страной — наруководили, да так, что рухнули и производство, и наука, и образование, и культура. Бардак, одним словом. И. Р.: “Уж больно вы грозны, как я погляжу”. Что бардак — не согласиться невозможно. Но разве вину за это надо возлагать на молодых реформаторов, на гайдаровскую команду? А коммунисты, получается, ни при чем? А. Р.: Повторяю, никто не может меня обвинить, что я защищаю советскую власть, старую систему. Я делал все, что в моих силах для того, чтобы она пала, но я также считал, что из того положения, которое было в 85-м году, имея власть, можно будет выбраться. А все было в руках у Горбачева. Ему выпал исторический шанс — изменить судьбу страны. Генеральный секретарь партии, фигура неприкасаемая. Он себя считал реформатором и мог спокойно перевести страну на другие рельсы. В “Романе-воспоминании” я передаю стенографически точно свой разговор с А.Н. Яковлевым в 86-м году. Я говорил ему, что уже скоро полтора года перестройки, а страна продолжает жить в сталинском режиме, в сталинском оцепенении, что нужны быстрые и решительные меры. Нужно возвращаться к нэпу: банки, тяжелая промышленность, транспорт — у государства, все остальное, включая торговлю, у частника. Прошло более десяти лет с той поры, и мы производим сейчас одну треть того, что производили тогда. Доэкспериментировались. В 1921 году страна была разрушена после двух войн — первой мировой и гражданской. Я отлично помню то время. Заводы и фабрики стояли. Рабочие разбежались по деревням. Все растаскивалось, сжигалось, уничтожалось нещадно… Мы жили на Арбате, в огромном доме, описанном мной в моих книгах. Лифт не действовал, отопление зимой не работало, мы ставили “буржуйку”, если дрова кончались, топили мебелью. Магазины пустые. Мы получали по сто грамм хлеба в день. За этими ста граммами надо было еще выстоять очередь. И я стоял с номером, написанным на руке. А в 1923 году уже все было. Одним ленинским декретом ввели нэп, и все изменилось, разруха кончилась. Были недовольные среди коммунистов, кричали: это возврат к капитализму, имелись даже случаи самоубийства. Ленин не побоялся. Так надо руководить, так реформировать страну. Г.Я. Сокольников, народный комиссар финансов, которого Сталин расстрелял, ввел твердую валюту — червонец. Деньги тогда, как и сейчас, считались на миллионы и ничего не стоили. Российский червонец, свой! В гораздо более тяжелых условиях, чем нынешние, он осуществил денежную реформу 1922—1924 годов. Долларовую удавку, знаешь ли, себе на шею не накинули. Бедные были, но по миру не пошли с протянутой рукой. За два года все неузнаваемо изменилось. За два года! Отменили продуктовые карточки. На Арбате открылись частные магазины. Было все. В Охотном ряду снова рубили мясо. На Смоленском рынке торговали всякой снедью, и чего там только не было! Молочницы ходили по домам с бидонами, мужики разносили картошку, зелень… Страна, разрушенная за семь лет войны белыми, красными, зелеными — какими хочешь, — оправилась в считанные месяцы, восстанавливалась, поднималась. И. Р: Анатолий Наумович, вы так восторженно говорите о ленинской политике, как будто были членом партии большевиков и остались верным ленинцем, но вы же ни в какой партии никогда не состояли. Не обессудьте, но взгляд вашего ровесника Семена Израилевича Липкина, который написал блестящую статью в “Знамени” о “Романе-воспоминании”, кажется мне более зорким. “Конечно, нэп — смелое и разумное решение Ленина, но Ленин такое же зло, как и Сталин… Ради того, чтобы укрепилась его власть, он готов был идти на любые преступления против своих сограждан”. А. Р.: Я много раз говорил, что не могу поддержать ленинский тезис: что полезно для революции — то нравственно. Я возражал против этого еще в “Детях Арбата”. Руководить — значит предвидеть. Не сумели — предвидеть. Более того, не сумели вовремя уловить первые сигналы распада экономики, сигналы бедствий. С этих позиций я критикую Горбачева. Он оказался не лидер. Вот в чем его беда. Не лидер. А лидерские замашки Ельцина не соответствуют его личностным данным. Сейчас — уже почти пятнадцать “перестроечных” лет — и ничего власть предержащие сделать не могут. Поэтому я критически отношусь к сегодняшнему руководству, не скрывал этого в книге и не скрываю в публицистических выступлениях. И. Р.: Перед тем как отправиться к вам, я еще раз полистала “Роман-воспоминание” и вроде бы нашла ответ на вопрос: что сподвигло вас на его написание? “Я бродил по дорожкам Переделкина, где прожил более сорока лет рядом с другими писателями. Из них я остался один — самый долголетний здесь житель… Переделкино навсегда сохранится в памяти России — здесь жили ее писатели, их ломали, угнетали, высылали, расстреливали, и все равно они были. Они ничего не могли изменить. И может ли что-то изменить литература? В стране Пушкина и Толстого появился Сталин, в стране Гете и Шиллера возник Гитлер. Однако, не будь Пушкина и Толстого, Гете и Шиллера, человечество бы совсем одичало. И без писателей, живших и творивших в невыносимых условиях, одичала бы и наша страна. И то, что знаю я об этой литературе, о людях, ее творивших, я должен рассказать, рассказать, как жил и работал писатель в моем времени, в XX веке, самом кровавом в истории человечества…” А поверх этого, что все-таки заставило вас сделаться мемуаристом? Пусть ваша книга не просто автобиографические записки, а именно роман-воспоминание, но все же в основе — мемуары, и заново пройден весь жизненный путь, писательский, человеческий. А. Р.: Поверх? Скажу. Мне 87 лет. Когда я сел писать “Роман-воспоминание”, мне было 85. Можно бодриться сколько угодно. Можно слушать: ах, как вы молоды, как прекрасно выглядите, ах, как вы то, се… Да, я чувствую, что еще работоспособен, и когда умру — не знаю, но знаю, что мне осталось меньше, чем я прожил. Это ясно. Между прочим, я ведь инвалид войны первой группы. И. Р.: Отмороженные легкие на фронтовом снегу в лютые морозы? А. Р.: Я пенсию получаю как инвалид войны, настоящий, контуженный. Так что я не вечен. Но о своих болячках никогда никому не говорил. Как никогда никому не говорил, что сидел, был в ссылке. Об этом узнали только после “Детей Арбата”. И о здоровье — так же. Хотя на вид все хорошо, но не известно… Не будем об этом. Во всяком случае, закончив “Прах и пепел”, я надеялся, что судьбой мне будет отпущено, по крайней мере, еще пара лет. И передо мной встал вопрос: взяться за новый роман или написать свою жизнь. И я решил — напишу свою жизнь. А если судьба еще расщедрится и продлит мой срок на земле, тогда примусь за роман. Его можно оборвать, можно оставить недописанным. “…Не допив до дна бокала полного вина”. И еще. Героям моих книг я, не скупясь, раздавал факты, моменты, коллизии своего, можно сказать, полагаю, непростого пути. А написано в общем немало. И почти все книги относятся к той или иной трилогии. “Кортик”, “Бронзовая птица”, “Выстрел” — одна. “Приключения Кроша”, “Каникулы Кроша”, “Неизвестный солдат” — вторая, “Дети Арбата”, “Страх”, “Прах и пепел” — третья. Между прочим, все не бросовое чтение. (Смеется.) Но, конечно, арбатская трилогия — главный труд моей жизни. Это и критика отмечает, а Липкин в той самой статье в “Знамени” поставил “Детей Арбата” в такой ряд… И. Р.: И не только в ряд, — извините, ради Бога, что перебиваю, — но и — что очень существенно — в контекст времени: “Как странно, даже загадочно: великие книги Солженицына, книги Булгакова, Бабеля, Зощенко, Платонова, Гроссмана, “Тихий Дон” Шолохова, “Дети Арбата” и “Тяжелый песок” Рыбакова возникли в самую жестокую, в самую несвободную, в самую античеловеческую пору истории России. Сила человечности оказалась сильнее дьявольской мощи большевизма. Так решил Тот, Кто создал человека”. Еще раз прошу извинения, что перебила. Но, кстати, вы почему-то, в отличие от Липкина, не назвали “Тяжелый песок” — он, правда, вне трилогий, но, по-моему, “томов премногих тяжелей”. Для меня, во всяком случае, он не только прорыв в еврейскую тему, хотя прежде всего именно это важно, конечно. Но какая история любви, какие герои, какая трагическая судьба и какое мастерское художественное письмо автора! Дорогого стоят и эпиграф из книги “Бытия”: “И служил Иаков за Рахиль семь лет, и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее”, и библейская концовка романа: “Веникойси, домом лой никойси” — “Все прощается, пролившим невинную кровь не простится никогда”. И такое молвлено в нашей печати в 1977-м! А. Р.: Сейчас выходит много мемуаров, встречаются воспоминания известных писателей еврейского происхождения. Читаешь и не понимаешь: а кто же он такой, какого рода, племени, где его корни? Ни слова о своем еврействе, даже фамилию отца не называет, совсем память у бедного отшибло. И если он сделался когда-то из Рабиновича Ивановым, то теперь с гордостью сообщает в мемуарах: был такой обычай в нашем роду Ивановых. (Смеется.) Поняла? Такому писателю я не верю, ни одному его слову. А я в “Романе-воспоминании”, помнишь, с чего начинаю — как ходил со своим дедушкой в синагогу. Красивый, чернобородый, статный, отец моей матери Авраам Рыбаков торговал скобяным товаром. Честный, порядочный, справедливый, добрый, он был для меня моральным образцом всю жизнь. Мы жили у дедушки в Сновске, маленьком городке Черниговской губернии — край черты оседлости. Я помню его дом, стол с белоснежной скатертью, помню москательный запах его лавки, заставленной бочками с олифой, мешками с краской, ящиками, полными гвоздей, подков, разного инструмента. И сейчас перед глазами, как он в субботу в парадном сюртуке, в новом картузе, заложив руки за спину, медленно и важно направляется в синагогу. Его, не самого богатого в городе, но всеми уважаемого за достоинство и мудрость, выбрали старостой синагоги. Дедушка не был глубоко верующим человеком, вера для него являлась просто формой национального существования. Я не жил практически среди евреев. Мне было восемь лет, когда осенью 1919 года мы переехали в Москву. Родители — интеллигенты социал-демократического толка, атеисты — естественно вписались в арбатскую среду и нам с сестрой дали определенное воспитание. Семья говорила на русском и французском, еврейского языка в доме не слышно было. Но я всегда сознавал, что я еврей. Эта кровь, которую выдавливали из жил моего народа, — моя кровь. Еврейская тема во мне очень глубоко сидит, и это одна из причин, почему я написал “Тяжелый песок”. Я очень трепетно отношусь к Израилю. Был там два раза, и в “Романе-воспоминании” описываю эти встречи. Понимаю, что там много трудного, сложного, неустроенного. И характер не у каждого еврея хороший. (Смеется.) И. Р.: Мягко сказано. А. Р.: Да, мягко сказано. И все равно я не вижу другого пути для евреев, и я верю в будущее Израиля. И. Р.: А почему же вы тогда живете то в Москве, то в Нью-Йорке, а не в Тель-Авиве? А. Р.: Писатель живет там, где ему хорошо работается. Я русский писатель, пишу на русском языке, описываю Россию и русских людей — вполне естественно, что я живу в России. А то, что пару лет провел в Америке, то просто здесь мне было не по себе. Я человек старой закалки и не мог вынести того, что творится у нас сегодня. В Нью-Йорке мне удобно работать, потому и сумел написать “Роман-воспоминание”. В Израиле я не смог бы в силу своего характера уйти от общественных проблем, стоять в стороне, начал бы принимать участие в том, в этом — и кончился бы как писатель. Я тебе скажу: количество глупых людей в Америке и в России одинаково. (Смеется.) Но в России я их слушаю и раздражаюсь, а в Америке слушаю и, не зная английского языка, думаю о чем-то своем. Так что мне было там спокойно и работалось хорошо. А сейчас уезжаю — врачи рекомендуют операцию. Возможно, придется делать. Там решим… И. Р.: Анатолий Наумович, давно хочу спросить у вас: почему “Тяжелый песок”, сразу ставший бестселлером, изданный в десятках стран, до сих пор не экранизирован? Какой потрясающий фильм мог бы быть. Я недавно в который раз смотрела “Унесенных ветром” и думала: вот бы с такими же прекрасными актерами снять “Тяжелый песок”. Только название я бы дала — “Рахиль”. Помню, вы говорили, что “Тяжелый песок” есть в Библии: “Если бы была взвешена горесть моя, и вместе страдания мои на весы положили, то ныне было бы оно песка морского тяжелее: оттого слова мои неистовы”, а все же первоначальное, доцензурное название романа “Рахиль” — по-моему, лучше. Неужели к вам никто из мира кино не обращался? А. Р.: Обращались, конечно. Недавно была группа из-за рубежа. Но я по-прежнему остаюсь непреклонным: деньги на картину — ваши, пожалуйста, понимаю, у нас средства отсутствуют, пусть и актеры будут ваши, и художник, и композитор, и оператор, и техническая служба — кто угодно, но режиссер должен быть наш, русский. И. Р.: Кто именно? А. Р.: Я не буду сейчас называть фамилии, говорить, кому бы отдал предпочтение. Богатые люди дают деньги не под сценарий, не под вещь, не под режиссера. Если он Феллини или Спилберг — тогда другое дело. Они дают деньги под актеров, под имена. Будет играть такой-то, будет сниматься этакая — дам. Ко мне в Переделкино приезжала из Лондона Ванесса Редгрейв. И. Р.: Видела себя в роли Рахили? А. Р.: Хотела играть, и под нее деньги, разумеется, дали бы, она все пробила бы. Но я по ряду причин отказался. Прежде всего потому, что начинать действие в картине намеревались с прихода немцев, с гетто, и главным получался Холокост. Книг о Холокосте написано много, а на Западе их вообще масса. В чем сила “Тяжелого песка”? В том — ты правильно сказала, — что это история любви. История любви юной и зрелой. История любви, которая прошла через все страдания человеческие. Одно дело, когда читатель, зритель видит сначала Рахиль девочкой, знакомится с героями молодыми, привязывается к ним, проникается их семейными проблемами и потом, прикипев душой, погружается вместе с ними в фашистский ад. И совсем другое — когда на экране сразу же гетто, все герои в одинаковой тюремно-лагерной одежде с номерами… И. Р.: Это уже в тональности “Списка Шиндлера”. “Тяжелый песок” нечто иное. А. Р.: О том и речь. Хотела сниматься чудесная французская актриса Фанни Ардан, но что-то не получилось. Ты не учитываешь — я уже стар, стар, чтобы заниматься кино. И. Р.: Да я так вовсе не считаю — подтянутый, энергичный, смеетесь заразительно — душа молодая. Недаром мудрый Липкин, говоря о “художественной силе Рыбакова”, констатировал: “Талант глубок, умен, живописен и так молод, так молод!” А. Р.: Возражать не хочется. (Смеется.) Но силы не те. Раньше я делал все сценарии сам. Что скрывать, денег это дает намного больше, чем проза. Сейчас выдумывают, будто писатели жили при советской власти как в сказке. Ничего подобного. Вкалывать надо было. Я писал два года повесть, за месяц превращал ее в сценарий и получал за этот сценарий в десять раз больше, чем за прозу. Теперь так не могу. Мне уже физически трудно выкладываться. Но скажу тебе, что сейчас возник новый проект, в который я верю. Возможно, “Тяжелый песок” и появится на экране. И. Р.: Вопросами я увела вас в сторону от “Романа-воспоминания”. Вы начали говорить о том, что щедро раздавали героям ваших книг счастливые и несчастливые моменты своей судьбы. А. Р.: Мои книги — это история моего поколения. Как жили, верили, страдали, погибали. Да, они буквально нашпигованы, напичканы реалиями моей жизни. И тем не менее они не автобиографичны, написаны от третьего лица, в них быль и вымысел переплетены, сплавлены, как только и может быть в художественном произведении. А мне захотелось написать, наконец, о перипетиях собственной судьбы от первого лица, поразмышлять о людях в истории и об истории в одном человеке, вспомнить о тех, с кем я прошел рядом свой жизненный и свой полувековой писательский путь. И. Р.: Ваше “Былое и думы”, кроме всего прочего, великолепная портретная галерея, в которой целое писательское собрание: Твардовский, Симонов, Панферов, Бек, Фадеев, Каверин, Трифонов, Евтушенко… И удались эти портреты, я имею в виду прежде всего литературные, мне думается, еще и потому, что глаз художника не был зашорен завистью, обидами, желанием свести счеты. О друзьях, например о Василии Сухаревиче, — с любовью, даже с нежностью, о несоратниках — без черного ерничества, без злой ухмылки и очень колоритно, — Панферов, например, не забываем. Вы “наступили на горло собственной песне”? А. Р.: Все критики отмечают сдержанность моего “Романа-воспоминания”. Я никого не осуждал и не смею осуждать. Мы жили в эпоху беспощадного террора, в эпоху тотального, все удушающего страха, и не всем удавалось выстоять под этим чудовищным прессом. Я никого не лягал, не хотел никаких особых выпадов, тем более не задавался целью мстить, унизить. Я доволен, что мой поздний дебют в мемуарной прозе состоялся. Что удалось сделать некоторые писательские портреты. Сейчас идет пересмотр всего на свете. Ну что же — каждое время себя утверждает. У Пушкина, помнишь: Придет, придет и наше время, И наши внуки в добрый час Из мира вытеснят и нас! Это правда. Таков закон жизни. И все-таки не сбросили и не сбросят никогда Пушкина с парохода современности — сколько бы и кто бы ни призывал к этому. …Отвечая на твой вопрос: что подтолкнуло меня к книге воспоминаний, я должен признать, что к тому времени стал ощущать — жизненный круг завершен. Дети мало того что выросли — старший сын Александр умер в 94-м году, молодой, чуть более пятидесяти лет, ты знала его. И. Р.: И очень симпатизировала. Добрый, веселый, смеялся заразительно, как вы, а когда работали вместе в “Литературке”, он частенько меня разыгрывал. А. Р.: Младший, Алеша, — ему сейчас тридцать семь — работает в Германии, переводчик с немецкого и английского, много занимался филологией, философией, только что защитил докторскую диссертацию. Литературно одаренный человек. Девять лет трудился над романом, который сейчас издан. Называется “Макс”. Выпустило его издательство “Мартис”. Алеша взял себе псевдоним — Макушинский. Это фамилия его бабушки по матери, не хотел, чтобы появился еще один А. Рыбаков, чтобы нас путали. Но нас на самом деле спутать невозможно. Как было отмечено в первой большой рецензии, “роман А. Макушинского не похож на “Детей Арбата” так же, как картины Кандинского на полотна передвижников”. Он писатель иного, чем я, склада. В той же рецензии верно сказано, что для него главное — передать словами некие экзистенциальные состояния, ситуации, картины. Я социальный, сюжетный писатель — в том смысле, что пишу судьбы людей. Он же пишет человека в его тончайших душевных проявлениях. И. Р.: “Роман-воспоминание” заканчивается словами: “Теперь начал новый роман…” Можно вас расспросить: о чем он, кто его герои, какое время? А. Р.: Я пишу роман о сегодняшнем времени. На протяжении всей арбатской трилогии, если помнишь, действуют два персонажа — Юра Шарок и Лена Будягина, дочь наркома. В “Прахе и пепле” они в следующей ситуации: Лена родила от Юры, с которым не стала жить, ребенка. Ее высылают из Москвы, потом Уфа, где ее сажают, отправляют в лагерь… Мальчика Варя увезла на Дальний Восток к своей сестре Нине и ее мужу Максиму Костину, который стал генералом. Они Ивана усыновили, дали ему свою фамилию. А Шарока в “Прахе и пепле” мы застаем нашим шпионом во Франции. Но ему начальством велено перебраться в Заксенхаузен — городок в Германии, где находилось главное управление лагерей. Туда его устроили работать. Рядом с городком был концлагерь, где в 1943 году при невыясненных обстоятельствах погиб Яков Джугашвили. И. Р.: Чувствую, со Сталиным вы не расстаетесь. А. Р.: Да. И Шарока послали именно туда. Мальчик Иван Костин родился в 1936 году. В 1956-м — доклад Хрущева на XX съезде партии — ему уже двадцать лет. И. Р.: А он знает, что был усыновлен? А. Р.: Приемные дети рано или поздно узнают об этом — как, каким путем, по-разному, но узнают. Узнал и он. Когда началась реабилитация, Нина стала искать Лену Будягину. Пришли документы о том, что она погибла в лагере. Иван что-то почувствовал, догадался. Однажды присел перед Ниной: я тебя люблю, ты не родная мама, но самая родная, скажи: кто она, та, что меня родила? Нина рассказала Ивану и об отце — что Юрий Шарок, будучи кадровым работником Комитета безопасности, пропал без вести в 1943 году в Германии. Иван начинает розыск. Так я вел розыск, когда писал “Детей Арбата”. Скольких людей обошел, расспрашивал, выспрашивал, чтобы из разрозненных фактов, свидетельств очевидцев смонтировать фигуру, соединяя разные истории, составить судьбы героев. И Иван таким же путем разысканий вышел на своего отца. И. Р.: Ну, вот вы еще раз поделились личным опытом со своим героем. Твардовский точно заметил, что “вы нашли свой золотой клад. Этот клад — ваша собственная жизнь”. Я так понимаю, что ваш герой искал отца, а вы Якова Джугашвили? А. Р.: Когда акция с Яковом Джугашвили была закончена, то уничтожили всех свидетелей, в том числе Шарока, которого спустя годы начинает разыскивать взрослый сын. У меня есть, как видишь, сюжетный ход. Так? Кроме того, я имею в 96-м году: старшее поколение — генерал Костин и Нина, им по восемьдесят пять. Как они относятся к тому, что произошло в стране, к перестройке, к реформам. Иван Костин, шестидесятилетний профессор, ученый, институт которого закрыт. Его сын, сорокалетний или тридцатилетний экономист, вошедший, кстати, в команду молодых реформаторов. И. Р.: Вот повешенное на стену ружье и выстрелило — теперь понятна цель и сверхзадача вашей беседы с бывшим министром из гайдаровского правительства, который, как вы сказали, поразил вас. А. Р.: Я вышел на него случайно. В романе, который я задумал, будут затронуты все эшелоны нашего общества, все слои, до самых верхов. Сын Ивана — это уже третье поколение. Есть еще его жена, которая немного старше, и у нее сын от первого брака — двадцатипятилетний, внук Ивана и правнук генерала Костина, который пошел в бизнес, стал нуворишем, в одной из разборок его убьют… Через эту семью, через этот клан, переломится время. И через этих же персонажей я буду постепенно раскрывать тайну, связанную с Яковом Джугашвили. Я много читал по этому вопросу. Весь материал у меня есть. Яков сидел в офицерском бараке еще с четырьмя пленными, вместе с английским офицером, был там и некий Скрябин, который заявлял, что он сын Молотова. Яков, по версии, вышел из барака и бросился на проволоку, а она была под электрическим током. Так якобы все произошло. Может быть. У меня только один вопрос: кому нужна была эта смерть? Гитлеру? Гитлер не убил ни одного видного военнопленного. Он даже Рене Блюма не тронул, еврея, потому что тот был сыном французского премьер-министра. Смерть Якова Джугашвили нужна была только одному человеку — Сталину. Сталин боялся, что Яков сломается и начнет выступать против него. И. Р.: Это замечательно соответствует известному сталинскому постулату, сочиненному вами: “Смерть решает все проблемы. Нет человека — нет проблемы”. А. Р.: Можешь себе представить, я обнаружил эти слова в книге “Русские политические цитаты”. Они, правда, имели пометку — “приписывается”. Очень я тогда стал собой гордиться — вот какой афоризм придумал. (Смеется.) Так или не так обстоят дела с Яковом — я не знаю. Об этом историки будут рассуждать, я не берусь судить. Сталинский зубной врач Максим Савельевич Липец, выведенный в “Детях Арбата” под фамилией Липман, со слов которого создавались сочинские сцены, сказал в разговоре: “Насчет Якова я тоже все знаю”. — “Ну. а что?” — “Еще не время”. Осторожный человек, он не разрешал делать записи, включать магнитофон (поэтому, вернувшись от него, мы с Таней сразу восстановили на бумаге разговор). О Якове он говорить не хотел, видимо, опасался кого-то причастного к этой истории. Она откроется, конечно, — я в этом ничуть не сомневаюсь. И. Р.: Вы поможете ее раскрыть? На ловца и зверь бежит. А. Р.: Поживем — увидим. Роман просится по объему, по масштабу на трилогию. Что такое сюжет? Это у нас сюжетчики делают детективы — сюжет обстоятельств. Сюжет — это развитие и столкновение характеров. Судьбы людей — вот что такое сюжет для серьезного писателя. Я имею уже обстоятельства, в которые могу поставить героев, характеры тоже прорисовываются, судьбы проглядывают… И. Р.: Уладите в Америке медицинские дела и начнете писать. А. Р.: Я уже начал. Эти стопки книг, эти папки с газетными вырезками — все с собой, для работы. Хватит ли времени?

Источники

: Произведения А.Н. Рыбакова:

1. Рыбаков, А. Н. Сочинеия : в 4 т. / А. Н. Рыбаков ; вступ. ст. М. Кузнецова ; худож. В. Кульков. - М. : Худож. лит., 1978. - Т. 1 : Романы. - 324 с. - Содерж.: Кортик ; Бронзоавая птица ; Выстрел. Т. 2 : Трилогия. - 397 с. - Содерж.: Приключения Кроша ; Каникулы Кроша ; Неизвестный солдат. Т. 3 : Романы, повесть : Содерж.: Водители ; Екатерина Воронина. Т. 4 : Лето в Сосняках ; Тяжёлый песок. 2. Рыбаков, А. Н. Дети Арбата : роман / А. Н. Рыбаков. - М. : Сов. писатель, 1987. - 476 с. 3. Рыбаков, А. Н. Тридцать пятый и другие годы : роман / А. Н. Рыбаков. - М. : Сов. писатель, 1989. - 284 с. 4. Рыбаков, А. Н. Страх : (Тридцать пятый и другие годы) : роман / А. Н. Рыбаков. - М. : Сов. писатель, 1989. - 317 с.

О жизни и творчестве А.Н. Рыбакова:

1. Ришина, И. Зарубки на сердце / И. Ришина Дружба Народов. - 1999. - N 3. 2. Русские писатели. XX век. Биобиблиографический словарь в 2 ч. Ч. 2. : М., Просвещение, 1991. - С. 294-296. 3. Старикова, Е. Анатолий Рыбаков : очерк творчества / Е. Старикова Литература : учеб пособ для пед ин-тов. - М., 1977. - С. 67-80. 4. ribakow.narod.ru 5. http://magazines.russ.ru/druzhba/1999/3/rybak.html 6. http://www.hrono.ru/biograf/bio_r/rybakov_an.php 7. http://www.rian.ru/spravka/20110114/320746118.html