Годы жизни: 1915-2005
Место рожд.: г. Санкт-Петербург
Образование: Ленинградский эстрадно-цирковой техникум
Годы ссылки: 1949-1954
Обвинение и приговор: Арестован в 1938 г. Приговор (по ст. 58-й) - 10 лет ссылки в Магадан. Арестован повторно в 1949 г., ссылка в Красноярский край.
Род деятельности актер (актриса).
Места ссылки Норильск.
Георгий Степанович Жженов - российский актер, народный артист СССР (1980). С 1938-го - в Ленинградском ТЮЗе, в том же году репрессирован. Играл в театрах Магадана, Норильска. С 1969 года в Театре им. Моссовета. Георгий Жженов исполняет в основном роли современников, раскрывает индивидуальные черты персонажа, почти не прибегая к гриму, не преображаясь внешне: Забродин («Ленинградский проспект» И.В. Штока, 1970), Панаев («Черный гардемарин» А.П. Штейна, 1980) и др. В кино нередко в ролях людей мужественных, волевых: «Горячий снег» (1972), «Выбор цели» (1974), «Экипаж» (1979) и др. Трагедия честолюбивого провинциала, втянутого в политические игры, ярко показана актером в роли Вилли Старка («Вся королевская рать», телефильм, по Р.П. Уоррену). Привычные штампы советского детектива пародируются в эпизодической роли милиционера («Берегись автомобиля», 1966). Премия «Ника-96» в номинации «Честь и достоинство».
Георгий Жженов родился 22 марта 1915 года. Стал знаменитым после отбытия срока в ГУЛАГе. Георгий Жженов родился в простой семье. Как гласит семейное предание, один из прадедов артиста парился в русской печке (беднота тогда использовала вместо бани печи) и сжегся в ней. Отсюда и фамилия - Жженов. Родители Георгия Жженова были из крестьян Тверской губернии - в начале века они подались в Петербург, где глава семьи - Степан Филиппович - открыл собственную пекарню. В семье было трое детей, и все - мальчики (Георгий был младшим). Так как оба его брата увлекались спортом, а старший - Борис - даже был профессиональным циркачом, Георгий с детства знал, куда себя направить: в 1930 году он поступил в Ленинградский эстрадно-цирковой техникум. Как признается позднее сам Жженов, немалое значение в его выборе играла и любовь. Он был тогда влюблен в свою одноклассницу Люсю Лычеву, ради которой даже прыгал с парапета набережной в ледяную воду Невы, и мечтал показаться ей под куполом цирка. И его мечта сбылась. Окончив училище, начинающий артист Георгий Жженов попал в цирковую труппу, где занимался темповой партерной акробатикой. В 1933 году на одно из этих представлений пришел кинорежиссер Иогансон, который вдруг разглядел в юном акробате актера кино. Так Жженов попал на роль тракториста Пашки Ветрова в немую картину «Ошибка героя» (в этом же фильме состоялся дебют еще одного актера, который впоследствии станет знаменитым, - Ефима Копеляна). Георгий Жженов вспоминает: «Что забавно, для кинопробы выбрали сцену объяснения в любви с поцелуями. Мне не стукнуло еще семнадцати; целомудренный и застенчивый паренек, я стеснялся и краснел, руки дрожали, мышцы лица подергивались. А на главную женскую роль пробовались сразу семь молодых актрис!» Стоит отметить, что уже в те годы Георгий Жженов пробовал свои силы и в литературе - писал короткие рассказы, очерки. Сергей Герасимов, ознакомившись с некоторыми его произведениями, заметил: «Из тебя, Жора, хороший сценарист может получиться». Еще одним «побочным» увлечением Жженова в те годы был футбол. Он играл правого инсайда в сборной профсоюзов Ленинграда и, по мнению специалистов, играл неплохо. И тот же Герасимов поставил перед ним дилемму: «Выбирай: либо футбол, либо кино». Жженов выбрал последнее. В 1937 году про Георгия Жженова вспоминает С. Герасимов и утверждает на роль комсомольца Маврина в фильме «Комсомольск». Картина вышла на экраны страны на следующий год, но Георгий ее премьеры уже не застал - в те годы он был под арестом. Что же произошло? Старший брат Жженова, Борис, в те годы учился на третьем курсе механико-математического факультета Ленинградского университета. Учился он хорошо, активно участвовал в общественной жизни вуза. Однако все это оказалось перечеркнутым после доноса, который состряпал на него кто-то из сокурсников. Тогда в Ленинграде, после убийства Сергея Кирова, органы НКВД проводили регулярные профилактические мероприятия и раскрывали «вражеские гнезда». В 1937 году наступила очередь ЛГУ. Когда чекисты явились в университет и стали по одному вызывать на допрос студентов, один из них доложил, что Борис Жженов - враг народа. «Почему вы так решили?» - задали ему вопрос чекисты. «В декабре 34-го, когда мы все пошли прощаться с Сергеем Мироновичем Кировым, он это сделать отказался. Сказал, что у него нет теплой обуви, а он боится отморозить ноги. И добавил: если я пойду, Киров от этого все равно не воскреснет». Этого заявления вполне хватило для того, чтобы обвинить Бориса Жженова в антисоветской деятельности и арестовать его. А следом настала очередь и его младшего брата - Георгия. Причем его арестовали тоже по доносу. Некий молодой актер написал, что тот во время съемок «Комсомольска» познакомился с военным атташе Америки и, находясь с ним в одном купе поезда, распевал песни, шутил и т. д. Этого оказалось достаточно, чтобы решить судьбу Жженова. Правда, арестовали его только со второго захода. Чекисты пришли за ним в последний съемочный день, и дирекция киностудии «Ленфильм» обратилась в НКВД с настоятельной просьбой: отложить арест на один день, чтобы завершить съемки. И такое разрешение было получено. Георгий Жженов благополучно отснялся и на следующий день был арестован. Им с братом «впаяли» 58-ю статью, дали по 8 лет и отправили в разные места: Борис попал в Норильск, а Георгий - в Магадан. А семью Жженовых выселили из Ленинграда. Первые два года Георгий Жженов валил лес на таежных делянках Дукчанского леспромхоза (его напарником по двуручной пиле был советский разведчик Сергей Чаплин). А когда началась война, их этапировали в тайгу на золотые прииски. Там Чаплин погиб. Тысячу раз мог погибнуть и Георгий, однако судьба была милостива к нему, каждый раз отводя от него костлявую в самый последний момент. Например, в 1943 году Жженов, будучи больным цингой, отмахал пешком по тайге 10 километров, чтобы добраться до прииска «17», где его дожидались две посылки, которые его мать еще в 1940 году отправила ему с воли. И он дошел. И хотя все содержимое посылок успело за три года испортиться, этот переход оказал на заключенного самое благотворное влияние. После него Георгий вдруг понял, что выживет в этом аду. А вот у братьев судьба оказалась куда как печальнее: в 1943 году Борис умер в воркутинском лагере от дистрофии, а другого на глазах у матери расстреляли фашисты в Мариуполе. Между тем в 1944 году Георгию Жженову вновь повезло - его приняли в труппу Магаданского театра. Театр был многожанровый: и опера, и оперетта, и драма, и эстрада, и цирк. Труппа состояла из 180 человек, причем 120 из них - зеки. Через этот театр прошли многие известные актеры и режиссеры: Леонид Варпаховский, Юрий Розенштраух, Александр Демич, Константин Никаноров, Вадим Козин и другие. Именно в этом театре Георгий Жженов встретил свою первую жену, тоже актрису из Ленинграда по имени Лида. Ее арестовали как «врага народа» в 1937 году, приговорили сначала к расстрелу, но затем заменили его десятью годами лагерей. В 1946 году у них родилась дочь, которую назвали Аленой. В конце того же года они наконец освободились и вернулись на материк. Около года Георгий Жженов работал на Свердловской киностудии - фактически под гласным надзором. Потом его выгнали из-за отсутствия прописки, и он устроился в труппу маленького театра в городке Павлово-на-Оке. Но жизнь там продолжалась недолго. Уже в июне 1949 года (когда в стране началась вторая волна сталинских чисток) его вновь арестовали и бросили в горьковскую тюрьму. Через полгода объявили заочный приговор Особого совещания: ссылка в Красноярский край. Этап через всю Россию в Красноярск. Еще два месяца тюрьмы. И, наконец, Норильск - Норильский заполярный драмтеатр, где Жженов работал в качестве ссыльного актера вплоть до реабилитации в 1954 году (в этом же театре тогда играл и Иннокентий Смоктуновский). В том же году Георгий Жженов вернулся в Ленинград и был принят в труппу Театра имени Ленсовета. А в 1956 году он вернулся и в кино. Режиссер Михаил Добсон (они познакомились в камере ленинградского НКВД) приступил к съемкам фильма «Шторм» и пригласил актера на одну из ролей - солдата Гаврилова. В 1968 переехал в Москву и поступил на службу Театр им. Моссовета. За годы творческой деятельности сыграл более 100 ролей в театре и кино. Умер Георгий Жжёнов 8 декабря 2005 года на 91-м году жизни. Похоронен в Москве на Новодевичьем кладбище (участок № 10).
Георгий ЖЖЕНОВ: “Я сказал жене: “Не жди меня. Девяносто с лишним процентов, что я где-то погибну” / интервьюер Артур Соломонов // Известия. — 2005. — 20 марта. Во вторник исполняется девяносто лет легендарному русскому актеру Георгию Степановичу Жженову. Георгий Степанович, перед юбилеем отказывавшийся от всех интервью, исключение сделал только для “Известий”. С Георгием Жженовым встретился специальный корреспондент “Известий” Артур Соломонов. “На допросах я стоял по семь суток, и если падал от изнеможения, то меня за волосы поднимали и опять ставили” известия: Ваши лагерные рассказы, производят очень тяжелое впечатление, иначе и быть не может. Но один из самых впечатляющих моментов – когда после прощания с молодой женой вас стали сажать в машину и капитан, который вас арестовывал, вежливо открыл дверь автомобиля. Это не менее страшный образ, чем все то, что вы описываете в самой лагерной жизни. Жженов: Все кончилось на улице Воинова при въезде в ворота тюрьмы. Как захлопнулись ворота, все кончилось – права человеческие, гражданские права, мои права как личности – все к черту. Начался совершенно другой мир, другие взаимоотношения. Я понял, что я щепка, которой как хотят, так и крутят. Потом, когда я оказался уже на Колыме, то так изгалялся, чтобы мои письма дошли до родных! У нас вольняшка один брал письма вроде бы для передачи. Но очень скоро тут же, у реки, рвал в клочья наши письма. А мы ему верили. Верили, что он до почтового ящика в Магадане довезет эти письма. А нам разрешалось писать раз в полгода или… это все тщетные были попытки связаться с близкими. известия: Если сравнивать вашу лагерную прозу и то, что пишет Варлам Шаламов, то у него гораздо больше ненависти и отчаяния. Жженов: Тут дело в разном понимании жизни, разных характерах. Если у Шаламова превалировала ненависть к палачам, то во мне – нет. То ли по молодости, то ли я так психически устроен. В моих рассказах есть и положительная оценка тех людей, которые были моими палачами там. Человек – сложное существо. Ну, возьмите хоть того оперуполномоченного, на совести которого смерть моего друга Сергея Чаплина. А как он поступил со мной? Ведь он, матерясь и ругаясь, вывез меня, обмороженного, из ночного леса. Зачем ему это надо было? А потом еще позаботился о том, чтобы я, получив посылку, не умер от заворота кишок, набросившись на еду. Даже джентльмены Джека Лондона не поступали так, как он. известия: Вам никогда не хотелось разыскать следователей, которые обращались с вами жестоко, найти и тех, кто на вас доносил, и отомстить? Жженов: Нет. Мне кто-то из анонимных доброжелателей, видимо, сотрудников КГБ, прислал два личных дела моих следователей, моих палачей – Моргуля, старшего следователя контрразведки, и Кириленко. Этот был молодой, он вел со мною большинство допросов. Вымогал ответы насильственным путем. Но он все-таки самый мягкий был из них. И вот мне какой-то доброжелатель уже после моей реабилитации, после того, как Жженов стал восприниматься как “жертва режима”, прислал вдруг личные кадровые дела, анкетные данные моих следователей. Моргуль был расстрелян. А Кириленко затерялся где-то. У меня был эпизод один. Когда я оказался на Колыме, первым моим лагерем стал Лукьянский леспромхоз, 47-й километр, где мы тайгу валили. И поскольку лагерь только зачинался, окружен он был поселком колонистов. Колонисты – это вроде бы вольнонаемные, но в то же время они не могут покинуть эти места. Обычно украинцев, прибалтов туда присылали: в свое время советская власть с ними так поступала. Но это был вольный поселок, с нашей точки зрения, с точки зрения зеков. И туда привозили кино. И однажды мне стало известно, что привезли картину “Истребители”, в которой снималась моя жена Женя Голынчик вместе с Марком Бернесом. Я узнал об этом и пошел к начальнику лагеря: “Разрешите иметь свидание с женой”. Он говорит: “Что такое? Как с женой?” Я ему объясняю, что идет картина в вольном поселке и там моя жена играет с Бернесом главную роль. Он изумился, но отпустил. А тогда перед художественным фильмом всегда демонстрировалась какая-то хроника. И вдруг в этой хронике я вижу своего следователя Кириленко! В каком качестве? В фильме показывали освобождение Буковины – как мы насаждаем там советскую власть. И я смотрю: водят праздничные хороводы организованные, буковинцы несказанно радуются советской власти, которая наконец-то пришла. И среди этих хороводов я вижу своего следователя! Думаю, ах ты, сукин сын, и ты там! На его допросах я стоял по семь суток, и если падал от изнеможения, то меня за волосы поднимали и опять ставили. Менялись следователи – один приходил на смену другому, а я все стою, стою. Они выбивали так из меня нужные им ответы. известия: После отбывания срока вы с женой встречались? Ж женов: Когда она была на последнем свидании в пересылке в Питере, я ей сказал: “Женя, не жди меня. Девяносто с лишним процентов, что я где-то погибну. Во всяком случае, свою жизнь ставить в зависимость от моей не надо. Ты молода. Спасибо за все, но живи как тебе захочется. Пусть я не буду теми веригами, которые на твоей совести останутся”. Я с ней встретился, когда вернулся из первого заключения. Мы увидели, что жизни наши разошлись совершенно. “Отец много пил, а в перерывах читал книгу “Трезвая жизнь” известия: Вы сравниваете то время, на которое пришлась ваша молодость и зрелость, с тем, что сейчас происходит? Жженов: Да как я сравню? Никак я не сравниваю. Все это быльем поросло уже. Мне приходится вспоминать, порой с трудом, и я уже не могу утверждать, что в деталях правда, а что неправда. Все сливается в общее восприятие прошлого. Но я рад тому, что книжка моя с новеллами вышла. Большей частью они документальные, и я готов 700 раз подписаться, что это правда. И, кстати говоря, я очень благодарен, что очень многие писатели – Астафьев, Гранин, Солоухин – во мне своего брата-писателя признали и хвалили меня как литератора. Мне это было приятно. А многие, кто читал, спрашивали: слушай, а кто писал? Кто у тебя редактор? Да никакого у меня редактора не было! известия: В одном из ваших рассказов вы описываете отца, который уходил в запои, а в перерывах читал книжку “Трезвая жизнь”. Жженов: Ну какой редактор мне расскажет это про моего отца? Больше, чем я о нем могу рассказать? известия: Как вы думаете, противоречия, которыми был полон ваш отец, присущи русскому человеку, русскому характеру? Жженов: Это свойственно слабым людям. Как русский человек, как славянин, мой отец стремился к хорошему, к душевному. Вот он и читал “Трезвую жизнь”. А прочитал – пустота организовалась, и он опять запил. И так без конца, до самой смерти. Почему он так рано умер? Потому что после ареста брата Бориса и моего ареста всю семью выслали из Ленинграда. И его в том числе. Ему надо было где-то водку доставать, а достать ее он не мог. И страдал от этого. И от этих мучений он умер. известия: В ваших воспоминаниях очень чувствуются сильная привязанность и любовь к матери и нелюбовь к отцу. Жженов: Не нелюбовь… Конечно, я отца и признавал, и сознавал, и соболезновал ему, жалел во многом. Но он был как обуза в семье, что ли. С матерью у них, естественно, конфликтные отношения были. А раз так, то нам, детям, надо было выбирать, за кого мы. За мать, конечно. Жалко отца. Отца жалко. Но если мать я жалею каждой фиброй своей плоти, души, то отца я жалею только сознательно. Моя мама семнадцатилетней девчонкой деревенской вышла замуж за человека, у которого уже было пять ребятишек, мал-мала меньше. И своих еще пять родила ему. Мать – грандиозный человек. Смею думать, что я где-то повторяю и продолжаю жизнь матери. Хочу, надеюсь, смею так думать. И считаю, что если я зажился на белом свете, то я живу за своих двух братьев, жизнь которых прервалась трагически. Один в лагере на Печоре погиб, а второго расстреляли румыны в Мариуполе – оккупационные войска. Их с приятелем на глазах у моей матери и расстреляли. “Последние слова, которые сказал мне арестованный брат: “Пошел вон, позови мать” известия: Вы до сих пор не можете себе простить ваш последний разговор с братом Борисом? Когда его арестовали, держали в тюрьме, а потом дали вам свидание, а вы призывали его трудиться, работать в лагере честно. Мол, советская власть вознаградит за труд. Жженов: Это самое страшное воспоминание. Самый постыдный мой поступок. Я поражаюсь стойкости и достоинству Бориса, который, выслушав чушь, которую несет его родной брат, сказал: “Пошел вон, позови мать”. Да, это были последние слова, которые он мне сказал. А потом я сжигал переданные им записки, где он описывал, что с ним было в тюрьме. А мать – никогда не забуду этого – сказала: “Напрасно, сынок, может, пригодилось бы в жизни”. Вещие слова! Это грех, который во мне так и остался. известия: Но вы же делали это от неведения. Жженов: Но это свидетельство не храбрости, а трусости. Боязни. Как бы чего не вышло… А ведь все равно вышло. Сейчас мне дали в КГБ личное дело брата прочесть, и я узнал, что они там с Борисом делали. Палачи. известия: В Германии нацистских преступников до сих пор разыскивают и преследуют. Понятно, что сравнивать эти режимы, может быть, некорректно, но ведь есть же и откровенные преступники. Жженов: Вы знаете, мне кажется, между нацистским режимом в Германии и нашим большевизмом есть связь. Наверное, произвол и там был, но такого дикого произвола, как в России… Мне даже не верится, что в Германии так было. Может быть, там как-то изощреннее душили, но каким-то иным, европейским, “цивилизованным” способом, не так, как у нас. известия: Вы встречались на воле с теми людьми, с которыми подружились в лагере? Жженов: С единицами потом встречался, но сейчас все померли. Еще в Ленинграде есть пара человек, которых мне надо обязательно посетить. Потому что вдруг откликнулись на одну из моих новелл “Я послал тебе черную розу”. Я там пишу о человеке по имени Башин-Джагян. Дело вот в чем. Когда нас забирали из тюрьмы “Кресты” на этап, то нас всех, вызванных из разных камер, воткнули в одну камеру. Нас было сорок с лишним человек. Когда давали поесть, приходилось держать миску над головой, потому что было трудно повернуться. И вот я слышу в толпе стихи, великолепные стихи, восточные. Но я не мог оглянуться, чтобы разглядеть этого человека. Он читал печально, очень низким голосом, и эти стихи у меня на всю жизнь в памяти остались. На всю жизнь. Кто этот человек, читавший стихи? Что он из себя представляет? Ни черта я в этот момент не знал, только чувствовал его. Чувствовал, что это его последнее публичное выступление. А к утру нас в разные места, по разным автомобилям развели, по разным этапам. И этот человек скорее всего в лагерях сгинул. Я кончаю свою новеллу тем, что обращаюсь к людям: “Люди, но ведь кто-то знает этого человека? Что он? Кто он?” И в прошлом году мне откликнулся из Питера его внук! Я к нему должен приехать. Он сообщил, что, как я и полагал, его дед умер где-то в заключении или ссылке. Я дал слово, что, будучи в Ленинграде, посещу его, и эта новелла обретет какой-то определенный конец. известия: Все же странно, что у вас нет ненависти к тем, кто с вами поступал более чем жестоко. Жженов: Ненависть у меня есть к тем, кто родил и увековечил на какое-то время большевизм. К большевикам у меня ненависть есть, как к узурпаторам, к палачам. Но что толку? Как я ее выплескиваю? Вот я пишу, пишу, стараюсь держаться правды, не лукавлю, не умалчиваю ничего. А что, среди большевиков великолепные люди попадались? Конечно. Дай бог нам сейчас иметь в быту те правила и хотя бы часть тех законов, которые действовали при большевиках. “Моя жизнь – биография советской власти” известия: В своих воспоминаниях вы описываете, как с друзьями в двадцатые годы находили на ленинградских чердаках самые разные вещи. Почему люди стали эти вещи прятать? Жженов: Когда военный коммунизм сменил нэп, появилась частная собственность, частный капитал. Потом Сталин начал душить все это дело. И когда Сталин начал это уничтожать, люди стали прятать по чердакам все, что могло их скомпрометировать. Мы находили там реликвии старого мира. Находили оружие, на плиту бросали патроны, порох. Родители, конечно, возмущались. А мы ведь были пацанье – мне в 23-м году восемь лет было. известия: С вашими сестрами вы потом долгое время встречались? Жженов: До их замужества и далее. Одна сестра, самая старшая, дожила до 93 лет. А так – остальные пораньше ушли из жизни. известия: То есть сейчас из той семьи остались только вы? Жженов: Да, я один небо копчу. известия: Если бы вам предложили прожить еще раз какое-то одно самое замечательное событие в вашей жизни, что бы вы выбрали? Жженов: Для меня самое главное, самое святое в моей жизни – это мать. И, наверное, я выбрал бы что-то, что с ней связано. Я сейчас не берусь говорить вам, что именно, какой эпизод – когда она меня порола за что-то или, наоборот, конфетку давала (смеется). Или, скажем, были такие случаи, когда мы воровали у матери деньги. Она торговала на базаре горшками, а мы понемножку воровали у нее. И однажды мать нашла у меня в кармане денежки. Говорит: “Где взял?” – “Нашел”. – “Где?” – “На памятнике” – “Ах, на памятнике нашел? Поди и положи обратно. Значит, кто-то оставил в надежде, что он вернется и возьмет, а ты забрал”. – “Ну а если не придет никто?”. – “Ничего, ничего, положи туда”. Нас мать так воспитывала. известия: Мама пыталась внушить вам какие-то основы веры? Жженов: Мама у меня была в меру верующим человеком. Соблюдала праздники. Но не более. известия: То есть в лагере вы не могли опираться на веру? Жженов: Нет, конечно. Моя жизнь – биография советской власти. Я родился в 1915 году. Шла Первая мировая война. Вслед за ней через год, через два отрекся Николай от престола, и большевики использовали это обстоятельство. И я свидетель эпохи большевизма, в каком-то смысле ее жертва. И свидетель падения большевизма. известия: И нового времени. Жженов: И нового времени, в которое, к сожалению, вошли большевики, не утратившие ни экономического влияния, ни политического. Перелицевавшиеся большевики. Но надо полагать, что большевизм свою роль сыграл в истории и что с ним покончено. известия: В Челябинске вам открыли двухметровый памятник. Что вы почувствовали, глядя на себя, отлитого в бронзе? Жженов: Удовольствия мне это не доставило – до сих пор неловко. известия: Ваша дочь, если я не ошибаюсь, стала артисткой. Жженов: Дочь моя сейчас имеет троих маленьких детей и занята их воспитанием. Взяла антракт в своей трудовой деятельности и занимается только этим. И я благословляю ее, потому что это самое главное, самая обязательная и благородная миссия – вырастить себе подобных людьми настоящими. Дай бог ей в этом успеха. А профессия, надеюсь, вернется, никуда она не должна деться. известия: О чем вы думаете, когда остаетесь в одиночестве? Жженов: Сожалею, что я писательству отвел место не самое главное в своей жизни. Правда, обстоятельства жизни не всегда способствовали этому занятию – на Колыме за каждый найденный клочок исписанной (для памяти) бумаги я рисковал получить пулю в лоб… И сейчас многое неладно. Но надежда есть, что страна все-таки пойдет по правильному пути. Наверное, сказывается, что Россия только в 1861 году избавилась от крепостного права. Совсем недавно. А европейские страны когда избавились от этого рабства? Поэтому фору они имеют перед нами большую. Рабского у нас больше сохранилось. Когда я сталкиваюсь вдруг с такой несправедливостью, когда в самой глухой какой-нибудь африканской стране человек просто по безработице получает денег больше, чем у нас работающий человек, конечно, я в отчаяние прихожу. Да как же так! В последнее время больше стало свободы, свободы мыслеизъявления, волеизъявления. Конечно, меня радуют акты возмущения, которыми отвечают люди на несправедливость, допущенную властью. Раньше не смели, а теперь смеют. Слава богу. Значит, несправедливости – совсем откровенной – придет конец. Посмотрим. Георгий Жженов: Очень хорошо помню свою первую встречу со Смоктуновским в Норильске. Я туда был сослан, а Кеша там хоронился. Ему “повезло” быть военнопленным в свое время, а военнопленных тогда не щадили: большинство из них сразу, по возвращении в Россию, оказывались в фильтровочных лагерях. Кеша, чтобы избежать этого, добровольно уехал в Норильск. Богом проклятое место, где не было советской власти. Город под началом МГБ. И никаких горсоветов, никаких горисполкомов не существовало. И вот Кеша туда, в эти каторжные места, смылся нарочно. Он стал вольнонаемным и просидел все это критическое время в Норильске. То есть он был в двусмысленном положении: вроде бы и ссылка, а вроде и свободен. Когда время прошло и советская власть там уже укрепилась, я ему говорю: “Ну, чего ты сидишь здесь? Сейчас не опасно уже для тебя, возвращайся на материк”. Короче, я был инициатором того, что Кеша уехал на Большую землю. Многое с ним случилось с моей подачи. Я его связал с Райкиным Аркашей. Я ведь с Райкиным когда-то учился в Питере. Поэтому у нас с ним дружба была еще прежняя, старинная. Словом, я чем мог Кеше с возвращением помог тогда. А потом мы с ним уже здесь встретились, когда я получил реабилитацию. Георгий Жженов: Был такой режиссер Виллен Азаров. Я с ним делал три фильма – “Путь Сатурна”, “Конец Сатурна” и “Бой после победы”. Когда я у него снимался, со Студии Горького пришло предложение сыграть резидента. Я Азарову рассказал. Он говорит: “Ну что ты! Ты здесь играешь начальника КГБ, генерала. А там – шпиона”. Хорошо, что я его не послушал. И сыграл врага советской власти, заклятого врага, да еще потомственного. Но в результате того, что я сыграл этого резидента, я получил все почетные грамоты наших силовых органов – КГБ, МВД, все ордена, которые существуют. Все у меня есть – благодарственные письма, грамоты, чего только нет! Я ведь перелицовывался в картине, начинал служить советской власти.
1. Актеры советского кино. Вып.13 / сост. М. А. Ильина ; худож. В. Е. Валериус. - Л. : Искусство, 1977. - 207 с. : фото. - 1-17. 2. Жженов, Г. С. Прожитое : [воспоминания] / Георгий Степанович Жженов. - М. : Вагриус, 2005. - 240 с. - (Мой 20 век). 3. О времени, о Норильске, о себе... : воспоминания. Кн.3 / ред.-сост. Г. И. Касабова. - М. : ПолиМедиа, 2003. - 536 с. 4. Раззаков, Ф. И. Популярная энциклопедия звезд / Ф. И. Раззаков. - М. : ЭКСМО-Пресс, 2000. - 688 с. : ил. 5. Баринова, О. Жженов в ссылке зарабатывал фотографиями детсадовцев : и научил этому ремеслу бывшего военнопленного Иннокентия Смоктуновского: (Г. Жженов в норил. ссылке) / О. Баринова, В. Вачаева // Комс. правда. - 2005. - 10 дек. - С. 4. 6. Баринова, О. Свою первую жену актер встретил на зоне : (в норил. ссылке Г. Жженов оказался по просьбе его второй жены Л. Воронцовой) / О. Баринова // Комс. правда. - 2005. - 10 дек.- С. 4. 7. Бурнашев, А. Памятные истории : [об знаменитых личностях в истории г. Норильска М. М. Петуховой, О. Г. Сапрыкиной, Г. С. Жженове, С. К. Рыбакове] / А. Бурнашев // Заполяр. правда. - 2008. - 21 июня.-С. 5. 8. Вахрушин, С. Георгий Жженов в амплуа фотографа : [из истории Норил. драм. театра] / С. Вахрушин // Красноярский рабочий. - 2010. - 20 янв.-С. 5. 9. Вачаева, В. Их норильские подмостки : (о творчестве И. Смоктуновского и Г. Жженова в Норильске) / В. Вачаева // Заполяр. вестн. - 2005. - 28 марта. - С. 3. 10. Вачаева, В. Любимый город : [подборка материала по истории Норильска к 75-летию комбината] / В. Вачаева // Заполяр. вестн. - 2010. - 26 февр.-С. 6. 11. Вачаева, В. Место, где смотрят : [из истории Норил. Заполяр. театра драмы: театр. хронограф] / В. Вачаева // Заполяр. вестн. - 2011. - 25 марта. - С. 6. 12. Вачаева, В. Последняя роль - трагическая : [о любви Г. Жженова и Л. Воронцовой] / В. Вачаева // Заполяр. вестн. - 2008. - 14 февр.-С. 3. 13. Вачаева, В. Розы и морозы : [к 75-летию комбината: норил. хронограф] / В. Вачаева // Заполяр. вестн. - 2010. - 19 марта.-С. 5. 14. Вачаева, В. Судьба "резидента" : [Г. Жженов в норил. ссылке] / В. Вачаева // Заполяр. вестн. - 2005. - 17 дек. - С. 8. 15. Викторова, Л. Заполярный Норильск: платина, никель, медь и золото : [о Норильске] / Л. Викторова // Комсомольская правда. - 2010. - 20 окт. - С. 14-15. 16. Джорогов, Ю. Перекосы : (театр ГУЛАГа) / Ю. Джорогов // Нева. - 1998. - N 2. - C. 225-232. 17. Дубкова А. Судьба "резидента" : Г. Жженов отбывал в Норильске ссылку / А. Дубкова // Норил.никель. - 2003. - № 6. - С. 36-37 : портр. 18. Жженова, Е. Г. В НКВД папе приказали бросить маму! : беседа с Еленой Жженовой, дочерью Г.С. Жженова и Л. Воронцовой / Е. Г. Жженова ; записал К. Маркарьян // Комс. правда. - 2005. - 14 дек. - С. 17. 19. Жженова, М. Г. Мама спасла папу из ссылки! : беседа с Мариной Жженовой, дочерью Ирины Махаевой и Г.С. Жженова / М. Г. Жженова ; записала А. Сирота // Комс. правда. - 2005. - 15-22 дек. 20. Зорина, Е. Жизненные "ошибки" Георгия Жженова : [об актере, б. заключ. норильлага Г. Жженове] / Е. Зорина // Заполяр. вестн. - 2010. - 22 янв. - С. 9. 21. Миханев, А. Тюрьма без стен : [об извест. личностях - ссыльных в Краснояр. крае] / А. Миханев // Аргументы и факты. - 2010. - № 36. - С. 16. - (Прил.: АиФ на Енисее). 22. Памяти Георгия : [об актере Г.С. Жженове - б. заключ. Норильлага] // Заполяр.правда. - 2005. - 17 дек. - С. 7. 23. Фейн, И. Футбол его молодости : [об актере Г.С. Жженове б. заключ. Норильлага] / И. Фейн // Спорт. жизнь Россиии. - 2008. - №9. - С. 44-48. 24. Яблонько Д. Реабилитация памяти : [об отделе спц. фондов и реабилитации жертв полит. репрессий] / Д. Яблонько // Краснояр.комсомолец. - 2008. - 8 окт. - С. 10-11.
Повесть «От "Глухаря" до "Жар-птицы"» Фрагмент из повести: "Прошли годы. И вот в конце пятидесятых, прогуливаясь в антракте по фойе Александрийского театра в Ленинграде, где в тот вечер показывали «Гамлета», я столкнулся нос к носу с человеком, как две капли воды похожим на Гришу Маевского. Я опешил. Мы остановились друг перед другом, я в растерянности смотрел на него, он смотрел на меня и улыбался, довольный произведенным впечатлением... И тут только, разглядев, что у него нет руки, я все понял: — Гришка? Ты?! — Я, я!.. Здравствуй! — сдержанно, со всегдашней своей полуулыбкой ответил он. — Смотри-ка!.. Ай-яй-яй... Здравствуй!.. А ведь мы похоронили тебя на «Глухаре»... Долго жить будешь! — Постараюсь. Для него встреча не была такой неожиданностью. Он мог знать, что я не умер и после реабилитации вернулся в Ленинград и работаю в театре... К тому времени я уже успел сняться в нескольких фильмах... Для меня же встреча с ним была из области мистики, не иначе!.. И хотя мы оба не принадлежали к людям, бурно выражающим свои чувства, я не сразу пришел в себя от неожиданности. Справедливости ради надо сказать, что мы никогда не были в особенно близких, дружеских отношениях, не были «корюшами», как говорят на флоте, мы были товарищами по несчастью. Оба вышли из одной купели. Оба были мечены «Глухарем» навсегда! Одно это обязывало нас обоих к проявлениям товарищества, солидарности друг с другом, при всей разнице характеров и взглядов на жизнь. Когда охи и ахи кончились и разговор перешел в спокойное русло, я спросил Гришу: что он делает в Ленинграде? — Работаю в Ленконцерте,— ответил он. — Читаешь? — Приходи в «Колизей» — увидишь. Кончился антракт, мы разошлись... Через несколько дней я зашел в кинотеатр «Колизей». Там в фойе, между сеансами, играл небольшой оркестрик. Гриша вел его программу и что-то читал сам... Мы кивнули друг другу в знак приветствия... Желания поговорить, вспомнить, рассказать о себе, расспросить меня он не выразил. Ну что ж, это его личное дело. Каждый живет по-своему... Я ушел. В последующие годы, насколько мне известно, актерского имени себе Гриша Маевский так и не создал. Наша последняя встреча в клубе «Жар-птица» в Париже явилась, как мне кажется, логическим завершением разных судеб людей, выпавших в свое время из одного «глухариного гнезда»... Если встреча в Александринке была неожиданной главным образом для меня, то полной неожиданностью для Гриши Маевского было мое появление в Париже, выступление в «Жар-птице» и тот последний разговор с ним, в котором наши жизненные маршруты пересеклись еще раз, чтобы окончательно и навсегда разойтись — мой путь лежал домой, на Восток, его — на Запад, в неизвестность." Фрагмент из рассказа "Саночки": "В памяти еще жив был трагичный случай с одним бедолагой... В разгар промывочного сезона на прииск «Пионер» пожаловал целый оркестр заключенных-музыкантов, человек двадцать (поощрительная мера культурно-воспитательного отдела МАГЛАГа прииску, выполняющему план). Начальство лагеря распорядилось покормить музыкантов с дороги. В барак, где они расположились, повар принес противень селедок — по штуке на каждого. Музыканты в лагере — каста привилегированная, сытая — селедками их не ублажишь, никто есть не стал. Весь противень отправили обратно на кухню с каким-то подвернувшимся доходягой. Тому, конечно, и не снилась такая удача!.. Человек он был приморённый, голодный,— характера удержаться от соблазна не хватило, и он съел, вернее, проглотил все двадцать селедок в течение нескольких минут. Заворот кишок не заставил себя ждать. Жутко было видеть, как изо рта этого бедняги перед смертью, когда начались спазмы, выскакивали одна за другой селедки... Невероятно, как он ухитрился глотать их целыми?!" Фрагмент рассказа "Я послал тебе черную розу..." "С автором я знаком не был. Никогда в жизни его не видел, хотя он и находился всю ночь в нескольких метрах за моей спиной (повернуться физически было невозможно). А рано утром шустрые "воронки" вмиг растащили всех нас в разные стороны. Фамилия автора Башин-Джагян. Он ученый. Языковед. Один из сподвижников академика Мара. Профессиональным поэтом себя никогда не считал, хотя и печатался в журнале "Нива", еще в дооктябрьские времена. Это всё, что мне известно об этом незаурядном человеке — поэте и ученом. В чем он обвинялся, сколько лет срока получил, отбыл ли его и какова его дальнейшая судьба, мне неизвестно. Больше я о нем ничего не слышал. Иллюзий на то, что он жив, не питаю. Башин-Джагян был значительно старше меня. Я в 1915 году только родился, а он уже печатался в "Ниве" как поэт!.. Пятьдесят с лишним лет я ждал и надеялся, что имя его так или иначе мне встретится. Откликнется же кто-нибудь из сорока человек, кто августовской ночью Тридцать Девятого в вонючей камере ленинградских "Крестов" вместе со мной был слушателем прекрасного концерта! Не все же погибли в заключении? Наверняка кто-то дожил и до наших дней! Я понимаю — не все интересуются поэзией... Для многих она сложна, утомительна, непонятна... Многие к ней просто равнодушны. Были в камере и такие... Но были и другие — интеллигенция! Люди, близкие литературе, искусству, люди науки, педагоги. Неужели та ночь не оставила в их душах никакого следа? Вряд ли. Тут другое... Я был одним из самых молодых в камере, а сейчас мне уже восемьдесят! Так что ничего нет удивительного, что никто за эти годы не откликнулся какой-либо весточкой. Люди гулаговской судьбы не живут до ста лет. Бывают, конечно, исключения — Олег Васильевич Волков, например! (Дай Бог ему доброго здоровья еще на много лет!) Я решил не испытывать судьбу, не ждать, когда обо мне начнут говорить "долгожитель", а выполнить свой человеческий долг. Пока я здоров, пока стихи Башин-Джагяна в памяти, я передаю их как эстафету читателям. Те из них, кому эти стихи придутся по душе, пустят их как почтового голубя дальше, в жизнь! И если этим запискам суждено быть опубликованными, я сочту свою нравственную миссию в отношении поэта выполненной. Стихи не должны умирать!" РЕКВИЕМ Рассказ Театр имени Моссовета, закончив гастроли в Грузии, покидал радушный и шумный Тбилиси. Во Мцхетском замке, вблизи Тбилиси, с традиционным хлебосольством состоялись проводы. Председатель Грузинского театрального общества, обаятельнейший Додо Алексидзе (царство ему небесное!), великий и бессменный тамада театральных застолий, поднимая бокал вина на прощальном обеде, среди прочих добрых слов в мой адрес сказал: — Георгий! Раньше ты регулярно из года в год бывал в Грузии. Бывал и как артист и просто как гость — ты всегда был у нас желанным человеком! Что случилось? Почему ты давно не появлялся? Неужели причина — тот самый, памятный тебе злополучный вечер десятилетней давности?.. Тогда у тебя могло создаться впечатление, что грузины обиделись на тебя. Поверь — это не так... Вернее, не совсем так. Кто-то, может быть, и был обижен — грузины, как и русские, разные бывают, — не обижайся и ты!.. Тебя здесь всегда любили и любят по-прежнему!.. Рад снова видеть тебя в Грузии — твое здоровье! Слова Додо Алексидзе заставили задуматься. А ведь действительно, я не был в Тбилиси больше десяти лет! Грузинские кинематографисты оказали тогда честь, пригласив меня, русского артиста, участвовать в празднике грузинского кино, гостеприимно, широко и торжественно отмечавшего в Тбилиси свое пятидесятилетие. За эти годы по всем экранам страны прошло несколько моих картин, имевших успех у зрителей, — я стал популярным артистом, меня приглашали всюду, я побывал с творческими вечерами во всех уголках России, и не единожды... Облетал и объездил весь Советский Союз, все союзные и автономные республики... И только в Грузию, которую люблю с детства, где у меня столько близких друзей и знакомых, куда по первому зову всегда с радостью стремлюсь, почему-то ни разу не был приглашен за все эти годы... Мне захотелось восстановить в памяти те далекие дни, попытаться понять причину. Грузины, пригласив меня тогда на торжества, настоятельно просили прилететь за несколько дней до открытия на генеральную репетицию торжественного концерта, в котором предполагали и мое участие. На худой конец, просили быть хотя бы к "сдаче" концерта (цензурный просмотр), — тогда это считалось обязательным. Открытие юбилейных дней планировалось провести в самом большом зрительном зале Тбилиси — в зимнем Дворце спорта. К сожалению, прилететь в Тбилиси заранее, как было условлено, я не смог, появился лишь в день премьеры. Точнее: только под вечер, буквально перед самым началом, когда уже звучали протокольные казенноторжественные речи начальства. По режиссерской задумке постановщика концерта, известного грузинского актера и спортивного комментатора Котэ Махарадзе, сценарий моего участия выглядел так. Мне следовало переодеться в милицейский костюм лейтенанта ГАИ, из фильма "Берегись автомобиля", сесть на мотоцикл, проехать через зрительный зал Дворца спорта, выехать на сцену, заглушить там мотоцикл и ждать, когда за рулем автомобиля "Победа" моим же маршрутом на сцене появится сначала Лейла Абашидзе в образе "Стрекозы" из одноименного фильма, а вслед за ней на вороном коне и звезда грузинского кино — Отари Коберидзе, в роли Махмуда из фильма "Мамлюк". В заключение этого "Парад-Allez" мне надлежало подойти к микрофону и от имени артистов России поздравить своих коллег, грузинских артистов, а заодно и зрителей, со славным юбилеем. Все это успел сообщить мне запыхавшийся Котэ Махардзе по пути к месту нашего "старта". Наскоро проинструктировав, что, где и когда, приказал слушаться во всем Лейлу и Отари и убежал на сцену, традиционно пожелав всем троим ни пуха ни пера... Задача, в общем-то, не ахти какой сложности при наличии одной-двух репетиций, учитывая, что имеешь дело с техникой... Но о репетициях не могло быть и речи!.. Некоторые сложности возникали и по части приветственных слов: честно говоря, ораторствовать я не мастер, — речи всегда давались мне с трудом... При одном сознании, что предстоит выступать, безнадежно терял покой и сон, сутками мучаясь в поисках "изюминки" предстоящего выступления. В этом смысле меня восхищал коллега по театру Ростислав Янович Плятт — удивительный человек!.. Ему, например, никакого труда не составляло говорить без всякой подготовки, на любую тему, сколько угодно времени и всегда блистательно!.. В этот вечер, из-за отсутствия времени, всё происходило наспех, импровизационно... Милицейский костюм оказался для меня мал, пришлось довольствоваться одной фуражкой. Хозяин — настоящий автоинспектор ГАИ — в эти предстартовые минуты торопливо наводил марафет на мотоцикл, оглаживая тряпкой его дряхлое пенсионное тело (общая черта милицейской техники). Поступила команда приготовиться к старту. Официальная, торжественная часть заканчивалась. Дальше, на удивление, все происходило как по писаному. По условленному сигналу я дал газ своему "долгожителю", лихо промчался через весь зрительный зал и выскочил на сцену, щедро распылив по пути остаточные продукты этилированного бензина и солярки. Глушить мотоцикл не понадобилось, он замолк сам. На сцену, вслед за мной, выскочила на "Победе" Лейла, добавив к этилированным запахам и свою долю — "Победную"... А когда прискакал и красавец Отари, вороной конь которого повел себя на сцене не совсем прилично, восторгу зрителей не было конца... Я переждал шум, дождался, когда зал утих окончательно, и подошел к микрофону. Я надеялся, что давняя любовь к грузинскому кинематографу выручит меня, окажется союзником, поможет в нужный момент родиться нужным словом, и я не ошибся, слова нашлись!.. Многие подмечают схожесть грузинского кино с итальянским. Действительно, их роднит многое. Прежде всего — и то, и другое — кино хорошее. И даже очень хорошее — доброе, демократичное, талантливое!.. Пронизанное человеколюбием, верой в жизнь! Мудрость грузинских картин, их художественная прелесть и обаяние в самобытности, в присущем этому талантливому народу, рожденному на склонах хмельных виноградников юга, в божьей благодати экзотического Кавказа, жизнелюбии и юморе. Вопреки печальной склонности советского кино последних десятилетий к унификации, к верхоглядному подражательству не лучшим образцам коммерческого кино Европы и Америки, к космополитизму, — грузинский кинематограф сохранил свое национальное лицо, поэтому он жив-здоров и по-прежнему самобытен. Свои мысли по этому поводу я и высказал зрителям праздничного Дворца спорта. Речь имела успех. Мне шумно аплодировали. Мой учитель, Сергей Аполлинариевич Герасимов, почетный гость юбилея, встретив меня позже за кулисами, сделал комплимент: "Ну ты просто златоуст, Жора! Не ожидал... Красиво выступил, молодец!" К сожалению, этим поздравлением и закончилась для меня радостная часть юбилейного вечера. Дальше следовали сплошные огорчения. Выполнив свой профессиональный долг, размягченный и довольный успехом, я сидел в закулисном буфете за рюмкой коньяку и чашечкой кофе, курил сигарету и ждал окончания концерта... Тут меня и поймал мой "злой гений" Котэ Махарадзе. — Георгий, все было прекрасно!.. Огромное тебе спасибо. Чувствуешь, как грузины хорошо тебя приняли!.. — Он расцеловал меня и продолжал: — Просьба к тебе, Георгий! Сделай доброе дело, постой у Вечного огня, пожалуйста!.. Понимаешь, сейчас начнется торжественный реквием умершим грузинским актерам, снимавшимся в кино. Зажгут Вечный огонь на сцене, по обеим сторонам которого по стойке "смирно" встанут два актера — русский и грузин. Русский актер — ты, грузин — Отари Коберидзе!.. А на пяти огромных экранах в это время будут демонстрировать фрагменты из фильмов, в которых эти артисты снимались... Представляешь, как будет красиво и торжественно! Я сказал: — Котэ!.. Я же не присутствовал ни на одной репетиции. Я не видел концерта. Я не представляю себе, что это такое — Вечный огонь?.. Когда и куда надо встать?.. Я как слепой в лесу! Смотри, Котэ, ты рискуешь... Я могу сорвать всю торжественность момента. Котэ возразил: — Тебе, Георгий, ничего и не надо знать! Отари в темноте выведет тебя на сцену и поставит где следует. Твое дело стоять смирно на протяжении всего номера... Когда реквием окончится, Отари уведет тебя обратно за кулисы. Все очень просто, Георгий... Ну пожалуйста! Я согласился. Когда подошла очередь реквиема и погас свет, Отари взял меня за руку и повел на сцену. Поставив где надо, он занял свое место... Вспыхнул Вечный огонь. Поначалу все шло торжественно. Притихли зрители. Стрекотали проекционные киноаппараты... Из кинобудки в направлении сцены темноту пронзали шевелящиеся лучи света, неся на экраны изображение. Тихо и торжественно звучала печальная музыка. И вдруг случилось невообразимое!.. Зал взорвался криками восторга, аплодисментами! Люди буквально неистовствовали. Я ничего не мог понять. Что происходило на экранах за моей спиной? Почему вдруг такой восторг в зале? Нарушить стойку "смирно" и повернуться к экранам я не решился. Так и простоял в недоумении, пока не кончился номер реквиема. За кулисами я спросил Отари, что происходило на экранах? В чем причина такого "шабаша" зрителей? — На экранах покойный артист Геловани изображал генералиссимуса Иосифа Виссарионовича Сталина в фильме Чиаурели "Падение Берлина", — сказал Отари. Я опешил. Ничего себе! Этого мне только и не хватало... Ай-яй-яй!.. Это что же получается? Выходит, я добровольно участвовал в торжественных поминках по преступнику, загубившему миллионы человеческих жизней... и мою в том числе?! Я — жертва, стоял по стойке "смирно" у Вечного огня своему же палачу?! Ничего себе реквием, пропади он пропадом!.. Гори он вечным огнем... В самом страшном сне такого не увидишь... Любой фильм ужасов — рождественская сказка по сравнению с этим. Забавную шутку сыграл со мной Котэ Махарадзе, ничего не скажешь. Я понимаю, он мог и не знать всех гулаговских зигзагов моей судьбы (тогда на подобные темы предпочитали не распространяться), но легче мне от этого все равно не стало... Так или иначе, и ему понятно, что Геловани лишь предлог, а поминали-то Сталина! И восторг зрителей относился уже никак не к Геловани... В общем, настроение безнадежно рухнуло, вечер был испорчен начисто; расстроенный и обозленный, я отправился в буфет искать утешение там. Вскоре закончился и концерт. Буфет постепенно заполнялся участниками вечера. Заскочил туда и мой добрый знакомый — Гиви Зардиашвили, один из работников дирекции Дворца спорта. Увидев меня, он обрадовался: — Тебя-то я и ищу, Георгий!.. Кончай с этим делом, — он решительно забрал с моего стола коньяк, закуску и отнес буфетчице. — Не порти себе аппетит. Ужинать будем в другом месте. Пошли. — Куда еще пошли? — Увидишь. Будешь гостем одного грузинского дома, не пожалеешь. Мне поручено привести тебя туда, поднимайся. Возвращаться в гостиницу не хотелось, — я слишком был расстроен и возбужден в тот момент, все равно уснуть бы не смог: мне необходимо было разрядиться, ну, а легче все это происходит на людях, поэтому я не заставил долго уговаривать себя и поднялся из-за стола. Знать бы, какие испытания ждут меня в эту ночь! "Хороший дом", куда меня привел Гиви Зардиашвили, оказался квартирой секретаря райкома КПСС одного из крупных районов Тбилиси. Хозяин дома, симпатичный грузин на вид лет пятидесяти, с мягкими, приятными манерами, преждевременно облысевший, встретил нас улыбкой, представил жене и повел в комнаты знакомить с остальными гостями, уже находившимися в квартире. Говорят: хочешь постичь человека, понять его вкусы, привычки, пристрастия — посети его жилище! О том же гласит и народная поговорка: "Каков поп — таков и приход!". "Приход", в который меня угораздило попасть, сразил под корень... Так и хотелось воскликнуть: "Живут же люди!".. Залитая хрустальным светом чешских светильников и люстр, огромная квартира сияла, как Георгиевский зал Кремля! Дорогая мебель... Мягкие, приглушающие шаги ковры под ногами. Музыка, звучащая из невесть где спрятанных стереодинамиков... Белый рояль в громадной гостиной словно лебедь плавал в зеркальных "водах" сверкавшего лаком паркета!. Нежданно-негаданно я оказался в святая святых тбилисской номенклатурной элиты. Что можно было сказать о хозяине дома? Он в порядке!.. В полном порядке. Никакие беды, нужда, перестройка и прочие стихийные бедствия и катаклизмы в обозримом будущем ему и его домочадцам не грозили! (Что же касается его вкуса и пристрастий, то и здесь всё было ясно: они тяготели в сторону дефицита, то есть всего того, чего в стране не хватает на всех.) Каждый гость представлен был персонально, с непременным упоминанием служебного чина. Этим как бы подчеркивалась оказываемая мне честь. Таким образом, меня удостоили своим рукопожатием несколько республиканских министров, включая и местного министра кинематографии. Чуствовалось, что все гости — одна компания. Все давно и хорошо знают друг друга... Сработались и притерлись друг к другу. Все местные и все — грузины. Русских — двое, я и известный комик Женя Моргунов. В столовой ждал роскошно сервированный стол персон на двадцать. Хрусталь, серебро, фарфор, редкие грузинские вина, известные мне разве что по названиям, цветы... Так и просился на язык дурацкий, ненавистный многим благополучным грузинам вопрос: на какие "шиши" всё это великолепие? И как это сочетается с декларированными партией принципами "социально справедливого общества"? Конечно, вопрос глупый и неуместный, а в этом случае даже и подлый. Не нравятся эти люди? Тогда зачем ты здесь? Встань и уйди! Тебя пригласили (допустили) в этот дом исключительно для того, чтобы доставить этим людям удовольствие, чтобы удовлетворить и потешить их тщеславие. Тебе должна быть известна вельможная "слабость" сильных мира сего к артистам. Панибратство со знаменитостью льстит самолюбию, льет елей на душу!.. Раз ты понимаешь это и не хочешь играть в подобные игры, не желаешь уподобиться чеховскому генералу на свадьбе — уходи! Никто удерживать тебя не собирается. Твоя философия здесь никому не нужна. Но уж если смалодушничал и не ушел, если остался и пользуешься гостеприимством, вкушаешь со стола тех, кого в душе презираешь, то, значит, и сам ты не далеко ушел от них, и нечего философствовать. Твоя позиция "социальной справедливости" в этом случае откровенно попахивает социальной завистью. От всех этих самокритичных мыслей настроение оставалось препоганым. Чуствовалось, что все гости — одна компания. Все давно и хорошо знают друг друга... Пригласили к столу. Женя Моргунов, давно предвкушавший хорошо выпить и вкусно поесть, придирчиво оглядывал стол. Не обнаружив на нем, кроме сухих вин, ни водки, ни коньяку, разочарованно произнес в мою сторону, не шибко беспокоясь, что может быть услышан другими: — "Сухариком", значит, угощают! А я-то думал... Но хозяин услышал. Сказав несколько слов по-грузински, отчего за столом рассмеялись и насмешливо посмотрели в сторону Моргунова, он отдал команду женщинам, весь вечер маячившим на втором плане, в открытых дверях столовой, на виду у мужчин, как бы предупреждая их желания. Одна из них исчезла и тут же вернулась с графином кристально-прозрачной чачи. Хозяин наполнил фужер до краев и любезно преподнес его Моргунову, оставив ему в персональное владение и весь графин. Через полчаса Жени за столом не было. Он сладко спал на одном из диванов в соседней комнате. За грузинским столом не напиваются — пьют сухие виноградные вина. Голова от них остается ясной, да и сам человек не выходит за рамки приличий, не теряет мужского достоинства. Традиционное грузинское застолье — это праздник! Фестиваль комплиментов, которые как из рога изобилия рассыпает тамада перед сидящими, щедро одаривая каждого пьющего вино достоинствами, сущими и мнимыми... Тамада — это самый уважаемый, самый мудрый, самый красноречивый, самый находчивый и остроумный... словом, "самый-самый" из всех присутствующих, в данном случае — хозяин дома, принимающий гостей. Сегодня, за этим столом, он "премьер-министр"... Он — светофор, чутко регулирующий жизнь разгоряченного алкоголем стола. Ему подчинены все! И так же, как в Азии, например, грешно покинуть стол, пока не отведаешь плова, подаваемого напоследок, в завершение праздника, неприлично встать из-за грузинского стола раньше, чем тамада не почтит своим вниманием последнего из сидящих, не поднимет бокал за его здоровье. После этого обязательно провозглашается тост за здоровье самого тамады, и только тогда официальная его миссия считается исчерпанной. Это не значит вовсе, что праздник кончается, — грузины на минутку за стол не садятся!.. Жизнь продолжается, но уже без дирижера, свободно, по правилам перекрестка с выключенным светофором. Все эти и другие премудрости, а заодно и кто есть кто, я постигал, слушая комплиментарные, заздравные речи тамады, изобилующие превосходными оборотами настолько, что казалось: сидишь среди святых апостолов, а не в кругу партийных секретарей и министров. Пышные речи, обилие тостов, вкусная пища и хорошее вино сделали благое дело, раздражение понемногу утихало, я стал успокаиваться. Застолье продолжалось... Тамада в очередности тостов был принципиален, шел строго по кругу, в направлении часовой стрелки... Я сидел где-то в районе "без четверти" — до меня было еще далеко. А вот к министру кино минутная стрелка приближалась. Было любопытно, что о нем скажут. Вначале тамада коснулся юбилея. Поздравив министра с большим успехом торжественного вечера, он с особым удовольствием подчеркнул фурор реквиема. Помянули артиста Геловани, сумевшего "талантливо воплотить в себе духовное начало великого Сосо"... Кто-то крикнул: "Слава генералиссимусу!"... Возглас с восторгом был подхвачен, наполнены фужеры, и тамада провозгласил: — За вождя и учителя всех народов! Лучшего друга советских кинематографистов!.. Вечная память и слава великому Сосо! Встать! До дна! "Так... — подумал я, — Началось". Какой-то злой рок упорно витал надо мной в этот злосчастный вечер. Суждено, кажется, испить сегодня всю чашу испытаний до дна... Я лихорадочно соображал, что же делать? Должен же быть какой-то выход? Смириться и пить?.. Не годится. Совесть замучает, не простит малодушия... Делать вид, что пьешь?.. Способ этот в сходных обстоятельствах уже опробован мною — не проходит! Не отстанут. Будут терпеливо ждать, пока не выпьешь. Просто встать из-за стола и уйти?.. Нельзя. Слишком вызывающе. Нельзя забывать, что находишься не где-нибудь, а в Грузии! Психология здесь иная. Сталин тут прежде всего — свой, земляк! Он здесь Владыка половины мира, герой, вождь, а потом уже "тиран" и прочее (Вспомните реакцию зрителей Дворца спорта!) Застолье, между тем, продолжалось. Сталина поминали чуть ли не в каждом тосте. Пили за "продолжателя генеральной линии партии", за "великого организатора и вдохновителя победы над фашизмом", за "отца и учителя", "светоча человечества" и т. д. и т. п. В одну из редких пауз между тостами я попытался попросить слова — бесполезно, куда там!.. Мне объяснили: "Слово получите, когда тамада сделает к вам алаверды. И не надо горячиться — таков обычай!" И вдруг я успокоился. Настолько успокоился, что безропотно вставал, подчиняясь команде "встать", пил вместе со всеми до дна, когда этого требовали... Мне стало легко! Я уже знал, о чем буду говорить. И когда, наконец, тамада сделал алаверды ко мне, я встал и спросил: — Ответьте мне, пожалуйста, настоящий грузин кровную обиду прощает или нет? — Нет... Конечно, нет! — едва ли не хором, весело прокричали мне с разных концов стола. — Так вот, настоящий русский кровной обиды так же не прощает! Поверьте, я не хочу обидеть никого из сидящих за этим столом... Вы все милые, гостеприимные люди... Надеюсь, вы правильно поймете всё, что я сейчас скажу, и не примите сказанное на свой счет. За столом притихли. Я продолжал, тщательно выговаривая слова: — В свое время зловещую роль в моей судьбе сыграли три грузина — Сталин, Берия и Гоглидзе!.. Благодаря этим людям я семнадцать лет мыкался по тюрьмам, лагерям и ссылкам. Сейчас я оказался в положении, когда вынужден пить в память одного из этих троих, а я этого не хочу и не буду!.. Я встал, чтобы сказать: когда вы пили за Сталина, я пил за Ленина! Извините. Повисла тишина. Признаться, стало как-то не по себе... Немножко жутковато и любопытно одновременно. Что будет дальше?.. Молчание нарушил один из министров — худощавый, седой, красивый грузин. Изобразив на лице сочувствие, он произнес: — Да!.. Печально, конечно. Но, дорогой гость Георгий! Неужели вы думаете, что Иосиф Виссарионович Сталин знал обо всем этом? — Э-э, бросьте! — резко ответил я. — Согласитесь, трудно поверить, чтобы глава государства не знал о судьбе почти двадцати миллионов его верноподданных! Опять стало тихо. Совсем тихо. Слышно стало, как через открытое окно в ночи звенели цикады... Прозвучало несколько резких фраз по-грузински, обращенных к тамаде. Мне показалось — спрашивали, что делать?.. Хозяин растерянно молчал. Потом, исподлобья тяжело взглянул на меня, допил вино из фужера, перевернул его вверх донышком и, решительно поставил на стол, поднялся. Его примеру, словно по команде, последовали и все остальные... Застолье окончилось. Уже на улице, по пути в гостиницу, я сказал Гиви Зардиашвили, провожавшему меня: — Извини, Гиви! Понимаю, что подвел тебя, но иначе не мог, поверь, — они достали меня!.. Сначала реквием... потом это... нет!.. Не могу, нет! — Ладно. Не переживай! Всё правильно сказал, — успокоил меня Гиви. — Лучше ответь: ты серьезно? — Что именно? — Ты... это, действительно пил за Ленина! — Нет, конечно! — рассмеялся я. — Это придумалось вдруг! Применительно к этой компании... В подобных ситуациях я всегда пью за Константина Сергеевича Станиславского. ЭТАП Рассказ Будь проклята ты, Колыма, Что названа чудной планетой! Сойдешь поневоле с ума, Отсюда возврата уж нету. В транзитной тюрьме Владивостока формировался этап заключенных на Колыму. Этапируемых на прощание, накануне отправки, начальство умудрилось накормить селедкой. Весь путь к причалу, от Второй Речки до бухты Золотой Рог, заключенные вынуждены были терпеть, превозмогать жажду. Все следующие двенадцать-пятнадцать часов самой погрузки на корабль их просьбы дать воды игнорировались начальством, подавлялись конвоем грубо, жестко. Сначала грузили лошадей. Несколько часов их бережно, поодиночке заводили по широким трапам на палубу, размещали в специальных палубных надстройках — отдельное стойло для каждой лошади... В проходе между стойлами стояли бачки с питьевой водой, к каждому была привязана кружка... В отличие от лошадей, с людьми не церемонились. Дьявольская режиссура погрузки заключенных на корабль была отработана до мелочей и напоминала скотобойню. С приснопамятных времен она успешно практиковалась не только на Колыме, Печере или в Караганде, но всюду и везде, где могущественный ГУЛАГ помогал большевикам строить социализм в России. Как стадо баранов людей гнали сквозь шпалеры вооруженной охраны, выстроенной по всему пути, в широко распахнутую пасть огромного трюмного люка, в само чрево разгороженного многоярусными деревянными нарами трюма... Гнали рысью, под осатанелый лай собак и улюлюканье конвоя, лихо, с присвистом и матерщиной... "Без последнего!" Не знаю, существует ли подобное и сейчас, в девяностые годы, но тогда, в памятном для меня тридцать девятом, всю прелесть этой "режиссуры" я испытал сполна на собственной шкуре. Когда наконец погрузка лошадей и людей закончилась и "Джурма" медленно отвалила от причала, в ее наглухо задраенном трюме, гудящем как пчелиный улей, уже созрел жуткий, сумасшедший бунт. Корабль, набитый массой осатанелых от жажды, исступленных людей, стонал, вопил сотнями исходящих пеной, охрипших глоток, требовал воды. "Воды!!! Во-оды!!!" Капитан категорически отказался продолжать рейс. "До тех пор пока люди не получат воду и не придут в себя, никто не заставит меня выйти в открытое море с сумасшедшим домом в трюме, — заявил он. — Немедленно напоите людей". И только после этого заявления до конвоя, кажется, дошло, какую опасность представляет взбунтовавшийся в море корабль с сотнями запертых в трюме, мучимых жаждой людей. Конвоиры раздраили трюмный люк. С палубы в ствол трюма, в этот ревущий зверинец, начали опускать на веревках бачки с пресной водой. Бесполезно, слишком поздно спохватились! Стоило только в проеме трюма появиться первому бачку, как мгновенно к нему бросились озверевшие, утратившие последний контроль над собой люди... С хриплыми голосами, сметая, давя и калеча друг друга, они карабкались по трюмным лестницам к спасительному бачку. Со всех сторон тянулись к нему сотни рук с мисками, кружками... Через мгновение бачок заметался из стороны в сторону, заплясал в воздухе словно волейбольный мяч, был опрокинут и с концом обрезанной кем-то веревки исчез в недрах трюма. Вода из него так и не досталась никому, никого не напоила и, даже не долетев до днища трюма, у всех на глазах мгновенно превратилась в пыль, в брызги, в ничто... Следующие несколько попыток закончились тем же. Тогда в трюм спустились конвоиры. Короткими автоматными очередями по проходам трюма им удалось на какое-то время разогнать всех по нарам, приказать лежать и не двигаться. С верхней палубы в проем трюма быстро спустили огромную бочку, размотали в нее пожарный брезентовый шланг, подключили помпу. Со всех нар за этой процедурой лихорадочно следили сотни воспаленных глаз — ждали. Слышно было, как заработала помпа, зашевелился, ожил шланг... в бочку полилась вода... И как только автоматчики ретировались на лестницу и поднялись на палубу, к воде кинулись люди. Мгновенно у бочки образовалась свалка. За место у водопоя началась драка. В ход пошли лезвия безопасных бритв, ножи, утаенные уголовниками после этапных шмонов. Запахло кровью. Кто не сумел пробиться к бочке, бросился на лестницу, к пожарному шлангу... Цеплялись за висящий, упругий от напора воды шланг, тянули его на себя... Ножами вспарывали, дырявили парусину... К хлеставшей из дыр воде подставляли разинутые, пересохшие рты и судорожно, жадно глотали ее. Давились, торопились, захлебывались... Вода из прорванных шлангов текла по лицам, телам, по набухшей одежде, стекала по ступенькам лестницы... Ее ловили в воздухе, облизывали ступеньки. К ней лезли друг через друга, сильные стаскивали с лестниц слабых, те остервенело сопротивлялись, хватались за набрякшую, сочившуюся водой одежду соседа. Как пиявки впивались зубами, повисали на ней и с жадностью обсасывали, торопились напиться, пока их не сбросили вниз, на дно трюма... Оттуда к водопою лезли и лезли новые толпы обезумевших от жажды зэков. И уж нечто совсем фантастическое, подобно миражу в пустыне, являла собой на этом фоне компания блатных авторитетов — элита преступного мира: крестные отцы, воры в законе, паханы, аферисты всех мастей... Вся эта уголовная сволочь вольготно обосновалась на верхних нарах, вблизи распахнутого люка, — поближе к свету и к свежему морскому воздуху. Они, эти подонки, были настоящими хозяевами этапа. Как римские патриции возлежали они на разостланных по нарам одеялах, не боясь никого и не таясь, нагло потешались над происходящим. От жажды они не страдали — у них было все! Все, вплоть до наркоты! Всевозможная еда, спирт, табак и даже... женщина! (Если можно было назвать женщиной полуголое существо в мужских подштанниках.) Вдребезги пьяная, распатланная девка, размалеванная похабными наколками, одному сатане известно, откуда и как приблудившаяся к мужскому этапу, томно каталась по нарам, за спинами резавшихся в карты воров. Деньги, добротные шмотки — все уворованное, награбленное, под угрозой ножа, силой отнятое у "фраеров" — политических, сносилось молодым жульем ("шестерками") к ногам паханов и тут же шло на кон, разыгрывалось в карты. Вещи, как бабочки, порхали от одного игрока к другому... Неизвестно, достиг бы бунтующий ковчег "земли обетованной", если бы капитан "Джурмы" не вмешался в действия конвоя и не принял собственные, решительные меры. Опытный моряк, не первую навигацию поставляющий на Колыму дармовую гулаговскую рабсилу (заключенных), он понимал, в каком положении оказался из-за преступной глупости конвоя, не сумевшего вовремя напоить людей. Он понимал, что никакие полумеры уже не помогут, — соображать надо было раньше, на берегу. В создавшемся положении "Джурма" представляла собой плывущую в никуда пороховую бочку с подожженным фитилем. Вот-вот бабахнет! Рванет так, что никого и ничего не останется... Все окажутся на дне, там, где все равны — и "чистые", и "нечистые", все! Расплата за глупость неизбежна. В этой критической ситуации, когда перепуганная насмерть, растерявшаяся охрана не знала, что делать, капитану ничего другого не оставалось, как решиться на крайнюю меру — единственную, пожалуй, которая могла еще утихомирить людей и предотвратить катастрофу. В момент, когда ярость вконец озверевших заключенных достигла последнего предела, готова была выплеснуться из недр мятежного трюма на палубу и разнести вдребезги корабль, капитан отдал распоряжение залить бунтующий трюм водой. Залить немедленно, из всех имеющихся на корабле средств. Срочно были подтянуты дополнительные пожарные шланги, включена помпа, и изо всех люков на головы беснующихся в трюме людей полились потоки пресной воды. В короткое время днище трюма было залито. Зэки, по щиколотки в воде, упились ею вдоволь, что называется, от пуза — пей не хочу!.. Расчет капитана оправдался, бунт утих, опасность миновала. Опасность миновала для корабля, но не для людей. Эксперимент, учиненный конвоем над человеческой выносливостью, уже на следующее утро выдал первые тревожные результаты. У сотен заключенных обнаружились признаки одной из самых страшных в условиях длительных этапов болезни — дизентерии (королевы клопами провонявших пересылок, вшивых этапов и голодных беспенициллиновых лагерей). Я не знаю, сколько несчастных так и не достигли "земли обетованной" — канцелярская отчетность на этот счет, наверное, существует; знаю одно: их много! Количество заключенных, взошедших на борт "Ноева ковчега" в бухте Золотой Рог, далеко не соответствовало количеству сошедших с его трапа в бухте Нагаево 5 ноября 1939 года. Колыма не дождалась тогда многих... 5 ноября 1939 года. Оттепель... Крупными влажными хлопьями валит снег, оседает на мокрых тряпках кумачовых полотнищ, славящих нерушимую дружбу партии и народа... На белесых от оттепельной изморози стенах портовых зданий, как пятна крови, рдеют флаги, предвестники близкого праздника... Столица Колымы прихорашивается в преддверии "Великого Октября". Магадан встречает гостей. Вся территория порта оцеплена войсками НКВД и ВОХРа. На пирсе много начальства. Шпалеры солдат у причала и всюду собаки... собаки... собаки... Пронзительно кричат чайки... У причала белый пароход с поэтическим названием "Джурма". Закончена швартовка, брошен якорь, спущены на берег трапы — рейс окончен. Очередной этап заключенных из Владивостока — печально знаменитый "дизентерийный этап" — прибыл. За пять суток пути корабль полегчал на несколько сот заключенных — умершие от дизентерии были выброшены за борт — похоронены в холодных водах Охотского моря. Бедолаги не оправдали возложенного на них доверия Родины — обманули ГУЛАГ, посмели умереть раньше положенного... Колымским безымянным погостам они предпочли братскую могилу Охотского моря. Из распахнутых трюмных люков валит пар: идет разгрузка. На палубу из недр трюма струится нескончаемый поток заключенных и стекает по трапам вниз, на берег. Под понукающий мат конвоя, крики охраны и истошный лай собак их гонят сквозь плотные шеренги охраны на берег, выстраивают по пятеркам, на ходу перестраивают в сотни. Сформированную партию в сто человек подхватывает конвой и "без последнего" рысью гонит прочь из порта, на выход, в сторону магаданской транзитной тюрьмы. Режиссура та же, что и при погрузке этапа во Владивостоке. Повторяется зеркально, только тогда нас гнали с берега на корабль, теперь — с корабля на берег. В сутолоке разгрузки перемешались политические и уголовники. В нашей сотне, кроме нескольких блатных (неведомо когда приблудившихся к нам), оказались в основном те, с кем я прошел весь этапный путь от Ленинграда до Магадана. Это были военные: старший и средний командный состав Советской Армии. Большинство — работники штаба Ленинградского военного округа. Многие из них, как это ни странно, к тюремным лишениям оказались малоприспособленными. Из последних сил, подгоняемые конвоем, они тащили на спинах огромные узлы бесполезного имущества — скорбный, прощальный дар убитых горем жен, матерей, родственников, переданный при последнем свидании в ленинградской пересылке. Несчастные женщины! Откуда им было знать, что все это святое добро, с такой мукой собранное, добрыми людьми от сердца даренное, слезами политое, не поможет их близким... Не обогреет, не сохранит здоровье, скорее наоборот — обернется лишней обузой, бесконечной тревогой, станет пристальным объектом внимания уголовников. Откуда им было знать, что все эти десятки килограммов дорогих, добротных вещей окажутся зряшными, бесполезными, что они только усложнят этапную жизнь заключенного и в конце концов неизбежно перекочуют к блатным или окажутся добычей лагерных придурков. Откуда им было знать, что дорогие сердцу личные вещи (последняя зримая память о доме) совсем скоро покинут своих владельцев — будут отняты, разворованы, разграблены в бесконечных лагерных передрягах... Из вещей дорогих, личных станут лишними, чужими, превратятся в лагерные "шмотки", в разменную карточную монету блатных. Все лучшее, в качестве "лапы", приживется у начальства. Воры, более опытные (или заранее наслышанные насчет порядков магаданской транзитки, или успевшие побывать там сами), шли налегке — никаких вещей! Только то, что на себе и что полегче... Приклад в спину им не грозил — они хорошо знали, что такое "без последнего". К своей чести должен сказать, что у меня, кроме длинной кавалерийской шинели на плечах да штанов и рубахи на теле, ничего больше не было. Шинель подарил мне земляк-ленинградец, неожиданно вызванный с этапа на переследствие (бывало и такое — помоги ему Бог!). Он же и научил меня не иметь в этапах лишнего. Поэтому шел я легко, приклада конвойного не боялся. Очень худо пришлось нашему подопечному другу — Борису Борисовичу Ибрагимбекову. Кроме тяжелого кожаного реглана на плечах со споротыми полковничьими знаками отличия, он тащил на себе, согнувшись как японский самурай, целый вигвам роскошных бесполезных вещей: новый полковничий китель, штаны с лампасами, сапоги и прочие принадлежности офицерского гардероба, с которыми, из гордости, ни за что не хотел расстаться. Шатаясь, подгоняемый тычками и матом, старик упорно продолжал тащить свой "крест"... И как мы с Сергеем Чаплиным его ни уговаривали, сколько ударов в спину он ни получал от конвойного, ничего не действовало... В ответ старик крутил головой и кричал: — Вы нелюди!.. Вы звери, животные!.. Неужели не понимаете, что я — офицер? Я давал присягу!.. Я не могу лишиться чести! — Старый дурак! — втолковывали мы ему. — Конвой забьет тебя до смерти вместе с твоей честью, пропади она пропадом! Вместе с твоим упрямством! Бросай шмотки к чертовой матери, пока не сдох! Ничего не действовало. Старик продолжал получать тычки в спину. Стало ясно, что он вот-вот упадет под прикладом конвойного и уже не встанет. Кончилось тем, что пришлось насильно стащить с его спины вещи и выбросить их через забор на кладбище, мимо которого в этот момент нас гнали. Подхватив упиравшегося старика под руки, мы с Чаплиным поволокли его в середину колонны, подальше от конвоя. Странно было, почему блатные, шедшие рядом и с удовольствием наблюдавшие эту сцену, сами не проявили ни малейшего интереса к добротным шмоткам полковника. Впрочем, очень скоро эта загадка объяснилась. Борис Борисович Ибрагимбеков (Ибрагим-Бек!) — высокий, худощавый старик с породистым узким лицом, украшенным внушительным, как у Сирано де Бержерака, кавказским носом... Его гордый нос не единственное, что роднило его с ростановским романтичным гасконцем. Оба — поэты, настоящие мужчины, люди чести!.. Идеалисты, мушкетеры, романтики! Оба блаженны и в доброте своей, и в благородстве... У обоих в крови — шампанское!.. Разница между ними лишь в том, что Сирано де Бержерак вымышленный литературный герой, а Ибрагим-Бек — живой человек, действительно существовавший на белом свете. В течение пятидесяти с лишним лет он украшал своим благородным существованием эту грешную землю. Потомственный военный. Окончил кадетский корпус в Петербурге. Воевал в империалистическую 1914—1918 годов. За личное мужество и храбрость награжден четырьмя орденами Георгия (полный Георгиевский кавалер!). В гражданскую войну воевал на Кавказе. Будучи одним из командиров в легендарной Дикой дивизии, награжден двумя орденами Боевого Красного Знамени (за мужество и храбрость!). В советское время — инспектор кавалерии штаба Ленинградского военного округа. Полковник. Арестован в 1938 году. Приговорен к десяти годам лагеря по статье 58-1а (измена Родине). Женат. Любил жену самозабвенно... Очень страдал в разлуке. Жить не хотел. Умер в 1942 году, на инвалидной командировке Дукчанского леспромхоза. Мне выпала судьба и честь знать этого замечательного человека, быть свидетелем последних лет его жизни... А почему, собственно, я называю Бориса Борисовича стариком? Ему в тридцать девятом году был всего лишь пятьдесят один год! Это мне он казался стариком. Наверное, потому, что я был моложе его вдвое. Тогда все, кому перевалило за пятьдесят, были для меня глубокими стариками... ...Наконец показалась и знаменитая "транзитка". Этап остановили на вытоптанном снегу перед вахтой. Над воротами вахты красовался выцветший кумачовый транспарант, в категоричной форме предупреждавший, что "путь в семью трудящихся — только через труд". Рядом с вахтой находился административный корпус — несколько одинаковых двухэтажных строений, оштукатуренных глиной. Дальше, через всю зону "транзитки", тянулись бесконечные ряды низких одинаковых бараков с покатыми крышами, напоминавших совхозные теплицы, доверху занесенные снегом... Лишь дым из труб да расчищенные в снегу ходы в бараки говорили о присутствии в них самих "трудящихся"... Вся территория "транзитки" была обнесена густым забором из колючей проволоки. Через каждые сто метров торчали в небо охранные вышки ("скворечники"), оснащенные прожекторами и пулеметами... Отдельно от зоны, рядом с дорогой маячила уродливая громадина транзитной бани. Всю нашу сотню в нее и загнали, предварительно пересчитав. В огромном, пустом и холодном помещении без окон, освещенном лишь несколькими тусклыми лампочками под потолком, заперли. Когда глаза попривыкли к темноте, оказалось, что помещение не так уж пусто, как показалось спервоначалу: весь пол под ногами был завален полуметровым слоем в беспорядке брошенной одежды. Вперемешку валялись видавшее виды, заношенное тряпье и добротная, свежая, еще незнакомая с лагерной "вошебойкой" и прожаркой гражданская одежда. Меховые шубы, шинели, куртки, пальто, всевозможное белье напоминали свежие могильные холмики на этом жутком кладбище человеческой одежды... Наконец в стене, противоположной входу, резко отворилась маленькая дверь. На пороге возникли несколько дюжих придурков из "бытовиков", с лоснящимися, сытыми мордами. Этап притих. — Раз-де-вайсь! — громко скомандовал один из придурков. Воры, уже однажды побывавшие в этом душечистилище, и кое-кто из "бытовиков", не дожидаясь повторной команды, послушно начали сбрасывать с себя одежду и голыми выстраиваться у открытой двери. — А вам, фашисты, что, отдельное приглашение нужно? Кому сказано раздеваться? — Как раздеваться, совсем, что ли?.. — А ты что, в штанах в баню ходишь? — Вещи-то куда девать? — Все шмотки бросайте здесь. — Как это "бросайте"? А если пропадут? — Не пропадут, мы постережем!.. Ха-ха!.. Кто-то из образованных этапников некстати вспомнил Конституцию: — Это безобразие... Произвол! Вы не имеете права!.. — Я покажу тебе право! — взвился придурок. — В Сандуны, что ли, приехал? Отдельный шкафчик тебе нужен? Забудь Сандуны лет на десять... Бросай, бросай белье, падла... — Это чистое белье, — упирался этапник. — Сказано, с собой ничего не брать!.. А ну, живей проходи! Чего в рот положил, сука? Деньги заключенному иметь при себе не положено. Бросай, тебе говорят! — Придурок бесцеремонно изымает изо рта заключенного деньги... И все же каждый норовил выгадать для своих вещей и денег приметный уголок, схоронку, чтобы потом, после бани, легче было их там найти. — Надо бы дежурного при вещах оставить на всякий случай, — неуверенно произнес кто-то из военных. — Не надо. Здесь все свои. Мы постережем! — нагло смеялись придурки. Они стояли по бокам открытой двери и пропускали в нее по одному, предварительно заставляя разжимать кулаки и открывать рот. Все слышанное ранее о магаданской "транзитке" подтверждалось. Здесь окончательно завершалось превращение человека в животное, в бесправного, беспомощного робота. Здесь он лишался не только личной одежды — последней вещественной связи с прошлым. В бане ему предстояло окончательно смыть с себя, похоронить все свое прошлое, забыть, смириться с обстоятельствами и как бы родиться заново — безликим, послушным начальству колымским зэком... В следующем помещении человек десять придурков в серых, грязных халатах оболванивали тупыми машинками головы и лобки этапников. Наспех остриженные, голые люди подходили к очередной двери, где каждому совали в руку по крошечному кусочку мыла. Основным этапом в этом банном конвейере была сама баня. Здесь каждому из нас предстояло успеть смыть с себя накопившуюся за время трехмесячного пути из Ленинграда грязь. Молодым и здоровым это удавалось. Они ухитрялись, беря пример с блатных, вылить на себя по нескольку шаек горячей воды за время мытья. Медлительные и больные довольствовались одной, и то если успевали: воду выключали вдруг, без всякого предупреждения. Раздалась команда "На выход!". Открылась очередная дверь, из которой каждому швырнули кальсоны и рубаху. Затем погнали в следующее помещение. Там ты получал стеганые ватные штаны и гимнастерку. В следующем проеме дверей награждали телогрейкой, кирзовыми рабочими ботинками и суконными портянками. О соответствии размера никто не беспокоился. И наконец, последним, завершающим конвейер одевания были бушлат, вигоневый шарфик и шапка-ушанка солдатского образца. На этом банная процедура заканчивалась. Едва обсохнув, придя в себя, зэки начали обживать гулаговские наряды, привыкать к ним, обмениваться друг с другом, подыскивая подходящий для себя размер. Жизнь продолжалась. Пути назад, к оставленным на полу личным вещам, не было. За какой-нибудь час дьявольский лабиринт пройденных дверей превратил всех в серую, безликую массу беспомощных колымских зэков, лишил имущества и памяти... памяти о доме, о близких... Сбереженные после бесчисленных шмонов в этапных тюрьмах реликвии, дорогие сердцу каждого: письма, фотографии детей, жен, матерей, близких — все исчезло, пропало. Наиболее ценное окажется потом у начальства и на карточных столах блатных и придурков. Остальное будет выкинуто, безжалостно сожжено. Бедный Борис Борисович! Только теперь он постиг весь трагикомизм происшедшего. В этом благородном человеке что-то навсегда надломилось. Что-то очень важное... помогающее человеку продолжать бороться за жизнь... хотеть жить!.. У выхода из бани нас ждали грузовые автомашины, уже готовые к погрузке этапа. Вся наша сотня разместилась в четырех грузовиках, по двадцать пять человек в каждом кузове. Один конвойный — в отсеке кузова у кабины, в тулупе и с автоматом. Другой, с документами, — вместе с водителем в кабине. Нашему этапу крупно повезло. Наслаждались мы колымским пейзажем недолго. Через пару часов всех нас сгрузили в хозяйстве Дукчанского леспромхоза, всего в сорока семи километрах от Магадана. Правы оказались те, кто предсказал: "Раз одевают в кирзовые ботинки, далеко в тайгу не повезут". Логично. За два года пребывания в лагере Дукчанского леспромхоза я акклиматизировался окончательно. Освоил несколько профессий: лесоруба, грузчика, дорожника, автослесаря, водителя... Все это время активно и с успехом помогал Советской власти превращать лесотундровую Колыму в окончательно безлесную — тундровую. (На снимке: Георгий Жжёнов с дочерью Еленой) Рассказ Поворот судьбы По центральной трассе — жизненной артерии Колымы, — одолевая перевал за перевалом, ползли в стылое нутро Дальстроя автомашины, набитые заключенными... Свежими жертвами ненасытному Молоху... Ползли, удаляясь от мягкого климата побережья в тайгу, на промерзшие рудники и прииски — на золото, на касситерит, на гибель... Ползли день и ночь, по заснеженным дорогам, по наледям несмирившихся рек... Менялись колымские пейзажи, натужно гудели изношенные двигатели... Из-под нахлобученных шапок, поверх замотанных тряпками лиц обреченно смотрели в бирюзовое колымское небо заиндевелые глаза с замерзающими каплями слез на ресницах... В особенно сильные морозы и при длительных переездах через перевалы заключенных накрывали брезентом... При остановках на ночлег или питание конвоиры открывали борта и вконец окоченевшие зеки, пятерками, как сидели, вываливались из кузова и на карачках ползли хоть в какое-нибудь тепло... В тот — роковой для меня — день на лагпункте формировался очередной этап в тайгу. Этапов этих — на прииски, на золото — заключенные боялись панически, смертельно... Мало кто возвращался оттуда живым. Каторжный труд, хроническое недоедание, произвол, цинга, обморожения — вот далеко не полный перечень испытаний, через которые проходил каждый, кому не удалось избежать тайги... При формировании этапа все виды работ, связанные с выходом за зону лагеря, были запрещены: пока не определится и не уйдет этап, заключенные обязаны находиться в зоне. Там заканчивала работу медкомиссия, в поте лица трудившаяся в поисках полноценной рабочей силы. Ей надлежало наскрести из общего поголовья приморенных зеков лагеря очередных сто человек, пригодных для тяжелых приисковых работ. Сделать это было непросто, потому как всего месяц назад та же комиссия с той же целью уже очистила лагерь от всех, кто хотя бы по внешнему виду, соответствовал понятию пригодного для тяжелых физических работ. Полноценными считались все, у кого в личном деле красовался штемпель «ТФТ» — ТЯЖЕЛЫЙ ФИЗИЧЕСКИЙ ТРУД — формальное свидетельство здоровья. Владельцы этого зловещего тавро подлежали этапу в первую очередь и без всякого дополнительного медосмотра. Не теряющие юмора зеки переиначили «ТФТ» в «ЧТЗ» и на анкетный вопрос о здоровье рапортовали: ЧЕЛЯБИНСКИЙ ТРАКТОРНЫЙ... Последняя партия «челябинцев» ушла с предыдущим этапом. Здоровых людей в лагере не осталось, за исключением десятка «неприкасаемых» придурков — истинных хозяев в лагере, не боявшихся никаких этапов. Во все времена всякое начальство, совершая те или иные правонарушения, искало своим поступкам законное, формальное обоснование — крышу, на всякий случай страхующую от возможной ответственности в будущем. Поэтому и была назначена медперекомиссовка. Ей снова были подвергнуты все заключенные лагеря, независимо от возраста и здоровья. Комиссия, не мудрствуя, действовала по принципу: «На безрыбье и рак — рыба!» Раз здоровых зеков нет, их требуется выдумать!.. Иначе говоря, стали перекрашивать собак — в енотов! Страх за собственную шкуру пересилил «нравственные терзания»: давно были забыты понятия «чистая совесть врача», «клятва Гиппократа»... В результате перекомиссовки больных и доходяг изрядно поубавилось — одни перешли в разряд выздоравливающих, а те, в свою очередь, волшебным образом выздоровели, и... требуемая сотня «пышущих здоровьем» зеков, свежеклейменных «ТФТ», была передана конвою для погрузки в автомашины, давно ждавшие за вахтой лагеря. Процедура погрузки была отработана годами. Начальник конвоя сверял по формулярам анкетные данные каждого зека: — Иванов? — Есть! — Имя, отчество, статья, срок? — Петр Иванович, 58.8,10 лет. — В машину! Заключенный, карабкаясь, лез в кузов. Передав формуляр конвоиру, начальник брал следующий. Таким образом в кузов грузовой автомашины загоняли двадцать пять зеков: по пять человек в ряд, вплотную друг к другу, спинами к кабине... Следовала команда: «Садись!» Но сесть, как правило, не удавалось: из-за скученности люди висели друг на друге. Окончательно «растрясались» уже на ходу, в пути... В этом была и выгода для конвоя: встать самостоятельно никто не мог, если бы даже и захотел. Каждую машину сопровождали два стрелка. Один — в длинном овечьем тулупе — сидел в выгороженном отсеке кузова, у кабины, другой — с этапными документами — внутри кабины, рядом с водителем. Когда погрузка заканчивалась и конвой занимал свои места, машина, по команде, выезжала за вахту, а ее место занимала следующая... И вот подвели последнюю партию зеков. Из зоны за погрузкой наблюдали человек пятьдесят «счастливчиков» — отсеянных комиссией доходяг, откровенно больных и убогих. Они сидели на земле под охраной стрелка и с тревогой ждали, когда наконец этап уйдет и можно будет разойтись по баракам. Это значит: опасность миновала и до следующего приезда медицинской комиссии отправка в тайгу им не грозит. Почти все этапники уже перекочевали в кузов автомашины. Начальник этапа зачитывал последний формуляр: — Хайдаров? — Есть! Усман, 162-я, 5 лет. Гражданин начальник! Сильно живот схватило... разрешите — в уборную?.. Я мигом, не задержу... Разрешите?! Начальник кивнул конвоиру: — Отведи засранца — и быстро обратно! Усман Хайдаров, держась за живот, сопровождаемый стрелком, резво потрусил в уборную... Через минуту со стороны нужника раздался истошный крик конвоира: — Ты что, ты что делаешь, сволочь? С ума сошел, что ли?! А ну, вылезай, паразит!.. Товарищ начальник, он в говно залез! К уборной сбежалось начальство. В выгребной яме, по уши в дерьме, барахтался Усман Хайдаров, решивший таким оригинальным способом избежать гибельного этапа на прииски — во что бы то ни стало остаться в лагере хотя бы до следующей медкомиссии... — Ну, что будем делать? — обращаясь к лагерному начальству, задал вопрос начальник конвоя, когда Хайдаров был извлечен из нужника. — Решайте быстрее. Мне этап отправлять надо... Этого говнюка я не возьму в таком виде. — А, ладно! Поезжайте без него, — махнул рукой начальник лагеря — Как это без него?.. Без него не могу. Я принял сто человек, все сто и обязан доставить до места. Давайте кого-нибудь другого вместо этого. — Нет другого... Остальные — отсев... Не прошли медицинской комиссии. — Прошли, не прошли... Мне плевать на это! Лишь бы по счету сходилось... Давайте любого! Начальник лагеря подозвал к себе начальника УРЧ. — Слушай, ступай к отсеву и поищи какого-нибудь контрика — помоложе и поздоровее... И тащи его сюда вместе с формуляром, быстро. Начальник УРЧ энергично направился к отсеву, прихватив с собой нарядчика. Приблизившись, скомандовал: — Всем встать! Люди поднялись. С брезгливой миной пройдясь по лицу и фигуре каждого, начальник подошел ко мне: — По какой причине комиссован? — Цинга. Вот... зубы шатаются... — я задрал штанину, — язвы на ногах. — Фамилия, год рождения, статья, срок? — Жженов Георгий Степанович, 1915 год, ОСО, литер «Ш», пять лет, — ответил я, предчувствуя недоброе. Он повернулся к нарядчику: — Ступай за его формуляром... быстро! И снова ко мне: — Следуй за мной, шпион! Поедешь в санаторий... цингу лечить. Остальным разойтись по баракам!.. Так я оказался в этапе на Оротуканские прииски, откуда далеко не всем суждено было вернуться живыми. Рассказ Убийство Неделю идет дождь... Идет, не переставая ни на минуту, превратив все вокруг в сплошное месиво раскисшей глины. И так же, не переставая ни на минуту, работают в забое люди. Все тридцать человек бригады сегодня работают «на урок». «Урок» — единственное приемлемое условие работы, признаваемое блатными. Они ненавидят работать от звонка до звонка — только «на урок». Выполнил заданную порцию работ, и ты свободен — кум королю!.. Если не отпустят в зону сразу, по выполнении «урока», можешь до конца смены кантоваться в забое: лежать, курить, спать, плевать в небо, в общем, делай все, что захочешь... Поэтому сегодня каждый работал с полной отдачей, на совесть. Работали «на урок» в одних рубахах, а то и вовсе голые по пояс, мокрые... Спешили выполнить и поскорее сняться в лагерь. Наконец прозвучала долгожданная бригадирская команда: «Перекур!» Люди бросают инструмент и бегут от дождя под защиту натянутого куска брезента, под опрокинутые тачки, кто куда... лишь бы спрятаться... Был в бригаде маленький смешной человек по кличке Тихарь. Вор. Карманник. Оригинал! Всегда жил по своему внутреннему разумению, не так, как все. Вот и сейчас: все сели отдыхать, а он продолжал работать... — Тихарь! Почему не отдыхаешь? — Я потом! — с улыбкой отвечал Тихарь, — Побегаю, однако, маленько... У меня свой план! Я его недовыполнил еще. — Ну, ладно, выполняй, — рассмеялся бригадир. Когда бригада, кончив курить, снова приступила к работе, Тихарь какое-то время еще побегал с тачкой вместе со всеми, а потом, видно, решив, что свой внутренний план он выполнил, сел и сам отдохнуть... Закурил. Это не понравилось охраннику, с борта забоя наблюдавшему за бригадой. — Почему не работаешь? — крикнул он. — Я курю. — Давай работай!.. Вся бригада работает. — Когда бригада отдыхала — я работал, — миролюбиво объяснил ему Тихарь. — А теперь я маленько отдыхаю. — Ничего не знаю. Все работают, давай и ты работай! Вмешался бригадир. Заступился за Тихаря: — Ну, чего привязался к человеку, — уговаривал он охранника. — Твое дело сторожить нас, а между собой мы как-нибудь и сами разберемся. — А я говорю, пускай работает, — заупрямился охранник. Тихарь, не обращая на охранника внимания, продолжал курить. — Ты будешь работать или нет? — Охранник передернул затвор винтовки. Тихарь медленно повернул к нему голову: — Да пошел ты... — Встать! — осатанело заорал охранник.— Марш в забой! Стрелять буду! И тут Тихаря прорвало. Он психанул. У блатных бывают моменты, когда обида, оскорбленность, отчаяние рвутся наружу и выражаются в диком исступлении. Они делаются невменяемыми, доходят до припадка — бьются головой об стену, режутся... Становятся сумасшедшими, и невозможно тогда понять, что это — показуха (актерство) или настоящее?! — Стреляй, гад, фашист, кусок, стреляй, падло, сучий потрох, позорник несчастный, дерьмо собачье, ну?! — Тихарь разорвал на себе рубаху. — Ну что, сука позорная, боишься?.. Стреляй, сволочь! — Он пошел грудью на охранника: — Стреляй, тварь трусливая, Гитлера кусок. Охранник взвизгнул, вскинул винтовку, приложился и почти в упор выстрелил. Отброшенный выстрелом, Тихарь нелепо задергался всем телом, упал и забился, словно в эпилептическом припадке... Засучил ногами, как заводная игрушка. Конвульсии продолжались долго. В конце концов он затих, оскалившись в сторону убийцы. Все, что произошло в эти несколько минут, было дико, нелепо, неправдоподобно. Не верилось, что валявшееся на земле тело в арестантских тряпках, измазанное в грязи и крови, всего несколько минут назад двигалось, разговаривало, улыбалось, было живым человеком... Появилось начальство: начальник лагеря, младший лейтенант, ухарского вида коробейник с казацким чубом из-под фуражки, и оперуполномоченный по прозвищу Ворон. В лагерях Оротукана его знали все. — Ну, что тут у вас? — Уполномоченный легко спрыгнул в забой, обошел вокруг труп, внимательно осмотрелся. — Что произошло? За что ты его гробанул? — обратился он к охраннику. Тот судорожно хватал ртом воздух, давился, не в силах произнести ни слова от страха. — Чего давишься? — Ворон улыбнулся. — Никогда не убивал, что ли? В первый раз? Ну, чего молчишь? Охранник закивал головой. — Привыкай! Не к теще в гости приехал. — Он что... бежать, что ли, собрался? — подсказал стрелку начальник лагеря. — Он полез на меня... Хотел выскочить из забоя! — обрел наконец дар речи охранник. — Ладно. Все ясно — продолжай службу! Комендант, оформляй акт на беглеца. — Уполномоченный двинулся прочь из забоя. И тут произошло то, чего я больше всего боялся с тех пор, как мы очутились на «Верхнем», — Сережа Чаплин не выдержал. Сорвался... Остановить его было уже невозможно — он жег корабли! Резко оттолкнув меня, как бы давая понять, чтобы я не смел вмешиваться, он вышел вперед. — Прекратите издеваться! — громко и властно сказал он. — Прекратите беззакония! Мы требуем человеческого обращения! Опешив от неожиданности, Ворон остановился, соображая, уж не ослышался ли он, обернулся и, как бы носом учуя свою добычу, поманил Сергея к себе: — Ну-ка, ну-ка, подойдите ближе... Так что вы требуете, повторите... — Я требую, чтобы вы прекратили издевательства, прекратили произвол! — Сергей был спокоен. — Только что на глазах у всех конвоир застрелил человека — убил ни за что! Убил зверски и бессмысленно! Вот он, убийца! Мы все — свидетели этого преступления. Этого негодяя следует арестовать и судить, дабы неповадно было другим! Вместо этого вы оправдываете его, поощряете безнаказанностью на дальнейший произвол... В лагере во всю свирепствуют цинга, дизентерия. Люди измучены. Вы что, не видите этого? Не видите, в чем мы работаем? У нас черви завелись в одежде, смотрите! — Сергей сунул Ворону под нос свою шапку. Вывернул ее наизнанку: — Смотрите, любуйтесь! Где трактора с продовольствием?! Где обмундирование, где продукты? Утонули на полдороге, в ключе. Вы прозевали время. Занимались не тем, чем надо. Колючую проволоку возили вместо муки! Зима еще только начинается, а лагерь уже нечем кормить!.. Подумайте об этом. Людей постреливать — дело нехитрое, отвечать за них научитесь! — Хватит. В карцер его! — От удара уполномоченного Сергей упал в грязь. Поднявшись, выплюнув изо рта кровь, сказал: — Вот, вот... Только этому вы и научились. Фашисты. Жить ему оставалось считанные дни. Клейменый (недописанный рассказ) Сегодня опять ни свет ни заря ко мне заявился милиционер. На лице у него — все тот же немой вопрос: когда уеду? В сердцах запустил в него валенком. — Сколько можно повторять,— кричу,— уеду тогда, когда уволят с работы! Повторить? Когда уволят с работы, понял? И лучше не ходи больше! В следующий раз получишь не валенком, а чем-нибудь потяжелее! Милиционер хороший, не обижается, но и не уходит. Продолжает канючить: — Войди и в мое положение, я — человек подневольный. Меня начальство посылает... Я обязан подчиниться... — Передай своему начальству, пусть идут к... к директору киностудии и там требуют моего увольнения! Уволят — ни минуты не останусь в вашем засратом Свердловске, пропади он пропадом вместе с тобой! Милиционер, потоптавшись еще немного, уходит. Но мне от этого не легче: знаю, завтра все повторится. И так уже который месяц... В возникшей ситуации счастливого исхода для себя не вижу. Положение — хуже не придумаешь... Что предпринять? Куда податься? К кому? Не знаю. Вспомнился Магадан... Лето 45-го. Год моего «освобождения». Только что закончилась Великая Отечественная. Над столицей и в городах-героях еще гремели победные салюты, отдаваясь по истерзанной военным лихолетьем стране сполохами радужных надежд. Перемен ждали все... Вся страна. Ждали их и мы, заключенные-контрики, давным-давно отсидевшие свои липовые сроки, но задержанные в лагерях каким-то таинственным «особым распоряжением» до окончания войны. Война, слава Богу, кончилась, а «особого распоряжения» на освобождение почему-то не последовало... Этому не особенно удивлялись — к произволу властей привыкли. Да и наивно было рассчитывать на великодушие Кремля в политической ситуации, складывавшейся на Дальнем Востоке... На горизонте уже зрела новая война с Японией. Вольнонаемные колымчане, по разным причинам избежавшие в свое время фронтов Великой Отечественной, сейчас откровенно нервничали, с тревогой прислушиваясь к новым патриотическим радиопередачам из Москвы. Нервничали и мы. Опасались, как бы под этот песенно-патриотический шумок всех нас вообще не шлепнули. А что?! В практике ГУЛАГа этот способ решения проблем не в диковинку — Япония-то рядом... Зачем держать «пятую колонну» в такой близости к противнику? ...В один из тревожных дней 45-го меня неожиданно вызвали в управление магаданского лагеря. Вызов к начальству, как правило, не предвещал ничего хорошего (ожидаешь радость — пожинаешь горе). Однако многое в жизни нередко происходит вопреки ожиданиям. Начальник культурно-воспитательной части МАГЛАГа Валентина Константиновна Драбкина, весьма привлекательная молодая женщина, вызвавшая к себе в кабинет, поднялась из-за стола мне навстречу, с улыбкой протянула руку для рукопожатия и торжественно провозгласила: — Товарищ Жженов, поздравляю! Сегодня ночью (!!!) муж подписал твое освобождение из лагеря! Рада сообщить тебе это. Доброй души человек, Валентина Константиновна за время своего начальствования не очерствела в своей должности, не разучилась и сама радоваться, как ребенок, если ей удавалось хоть чем-нибудь помочь заключенному. Сама истинная театралка, она симпатизировала и нам, подопечным ей актерам-зекам... Делала много хорошего: защищала нас, утешала, подбадривала... Своим человеческим участием и сердечностью всячески поддерживала в нас веру в жизнь, в перемены... Сейчас, ожидая реакции на свои слова, она откровенно наслаждалась моей растерянностью... Ждала, когда лицо мое, ошарашенное новостью, снова примет осмысленное выражение. На Колыме Валентина Константиновна появилась совсем молодой девушкой — в тридцатые годы, когда Ленинский комсомол по наказу своего старшего брата — ЦК ВКП(б) — на все лады соблазнял молодежь «романтикой дальних окраин Родины». Призывал «на комсомольские стройки» Воркуты, Печоры, Караганды, Комсомольска-на-Амуре, Колымы... Зазывал девушек разделить «героические будни комсомольцев», в поте лица добывающих стране драгоценные металлы, лес, уголь... Звал строить новые города, поселки, создавать семьи, рожать детей, обживать бескрайние просторы Заполярья... Острый дефицит вольнонаемных кадров испытывали все «комсомольские» стройки века, и особенно — Дальстрой НКВД СССР. Рабовладельческое хозяйство колымского ГУЛАГа, жиревшее в те годы от обилия человеческих жертв, привозимых ему на заклание, требовало постоянного пополнения вольнонаемными надсмотрщиками всех рангов. В тридцатых годах Колыма стала для страны уникальным поставщиком касситерита, золота и других редких металлов. Самым же редким «металлом» всегда являлась женщина... Их катастрофически не хватало. Кроме небольшого процента освободившихся из заключения и пожелавших остаться на Колыме, их там не было вовсе. Можно представить себе, как местные мужички обрадовались десанту девушек, прибывшему на Колыму не как-нибудь, а по доброй воле. Их мгновенно расхватали. Лучшие из «хетагуровок»*, самые «фартовые» и молодые, как всегда, достались начальству. * «Хетагуровками» называли участниц так называемого комсомольского призыва, откликнувшихся на «пламенный зов» командирской жены-дальневосточницы Хетагуровой. Так и Валя (не знаю ее девичьей фамилии) стала Валентиной Константиновной Драбкиной, женой большого гулаговского начальника. А ее товарка Гридасова и вовсе совершила «головокружительную карьеру», оказавшись супругой самого Ивана Федоровича Никишова — начальника Дальстроя. Могущественные мужья, естественно, подыскали для своих молодых жен поле деятельности, соответствовавшее их собственному престижу: Гридасова стала вскоре начальником всего МАГЛАГа, а Валентина Константиновна — ее помощницей по культурно-воспитательной части (начальником КВЧ МАГЛАГа, как и положено, — рангом ниже). Позже, уже здесь, в Москве, после моего возвращения из Дальстроя, до меня дошли слухи, что властолюбивая и достаточно сумасбродная Гридасова, и при жизни Никишова любившая «пожить весело», постепенно утратила свою власть, опустилась, в бесконечных пьянках спустила все нажитое на Колыме и, кажется, спилась окончательно... А с Валентиной Константиновной Драбкиной я поддерживал письменную и телефонную связь до самой ее смерти. Мне известно, что после Дальстроя она окончила Высшую партийную школу в Москве, долгое время работала освобожденным парторгом на одном из крупных московских предприятий, а после смерти мужа окончательно ушла на пенсию... Тогда, в МАГЛАГе, с удовольствием приняв от меня подобающие моменту слова благодарности, она зачитала мне документ, подписанный ее мужем — полковником Драбкиным, начальником УСВИТЛа (Управления Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей). Бумага гласила, что за хорошую, добросовестную работу на благо Родины и примерное поведение в быту я подлежу, в порядке исключения, «условно-досрочному освобождению» из лагеря. (Ничего себе — «досрочному»!.. Уже два года, как я пересиживал свой срок!) Через несколько дней мне выдали паспорт. Крутанув на прощание турникет лагерной вахты, я покинул барак Магаданской «транзитки» и оказался за зоной... на воле! С тридцатью годами житейского багажа за спиной и с узелком арестантских шмоток под мышкой. Минута, о которой я грезил во сне и наяву все эти семь лет, наступила! В бесконечных мечтах и снах она — эта минута — представлялась мне по-другому... Но так или иначе — меня освободили! Я стал «вольняшкой»!!! Человек недолго бывает доволен своим положением... Уже через несколько месяцев я энергично запросился «на материк», домой, в Питер! К родным и близким, в мир любимого кинематографа, от которого так несправедливо и так надолго я был отлучен и куда всеми помыслами стремился вернуться. К сожалению, мои усилия добиться права на выезд успеха не имели. В те годы уволиться с выездом на материк было непросто, особенно бывшим заключенным... Для этого требовались особо веские причины. По существовавшему положению право выезда получали лишь инвалиды и лица, чья профессия не имела применения или вообще отсутствовала в практике Дальстроя. Свое настойчивое желание уехать я пытался обосновать тем, что, поскольку на Колыме не существует киностудий, то я, киноартист, естественно, не могу быть использован по специальности. На это мне было заявлено, чтобы я заткнулся и не возникал больше с этим вопросом. Раз я, артист, работаю в театре в качестве артиста, значит — работаю по специальности. И никаких претензий по этому поводу быть не может. Советской власти с привычными «исполкомами» и прочими бюрократическими институтами на Колыме не существовало; жаловаться было некому. Единственным и всевластным хозяином был тогда Дальстрой НКВД СССР во главе с генерал-лейтенантом И.Ф. Никишовым. Генерал творил закон по своему усмотрению и настроению, единолично. В его действиях понятие «производственная необходимость» решало все, было выше любого закона. Я был огорчен всем этим, но умные люди, раньше меня прошедшие круги ада и симпатизирующие мне, рассуждали иначе: — Не суйся на материк с 39-й режимной статьей в паспорте, горюшка хватишь! Это же — волчий билет! Будут гонять отовсюду, как бездомную собаку! А кончится тем, что снова посадят! Ты, небось, попрешься не куда-нибудь, а в Москву, в Питер искать справедливость. Долго ли пришить наивному идиоту, бывшему «контрику», «нарушение паспортного режима» или что-нибудь и того хуже?.. Первый же дворник дома, где ты остановишься, настучит в милицию! Уезжать с Колымы можно только с чистым паспортом, как у всех, кто не сидел в лагере и не подвергался репрессиям... А у тебя паспорт «с повышенной температурой» (39-я статья), так что — сиди и не рыпайся! Радуйся, что не подох в лагере, а выбрался живым! Радуйся, что работаешь в театре, а не в забое вкалываешь! Что не отлучен от любимой профессии... Война, слава Богу, кончилась, радуйся вместе со всеми! Все ждут перемен к лучшему, вся страна, ждут и надеются, — жди и ты! И не торопись, не шустри, жизни у тебя впереди еще много, ты молод... Честно говоря, я не очень внял тогда напутствиям и предостережениям друзей — слишком велика была радость освобождения... а главное — вера! Выстраданная, выжившая в испытаниях вера в то, что все страшное уже позади, что с окончанием мировой войны неизбежно падет и царство ГУЛАГа. Изменится режим власти в СССР, «империи зла» на земле рухнут и мир встанет наконец на путь Добра и Справедливости... Наивный человек! Я все еще отказывался верить, что мировой фашизм — это гидра, чудовище с несколькими головами. Отрубив голову германскому фашизму, мир избавился лишь от Гитлера... На шестой части земли, в СССР, выстоял и торжествовал победу над соперником еще более жестокий, более человеконенавистнический фашизм — фашизм сталинский, коммунистический! Какая, к черту, могла сохраниться вера в разумное, справедливое устройство послевоенного мира, когда я к тому времени на собственной шкуре сполна познал, что почем в жизни. Ведь жизнь, как любая монета, имеет две стороны — лицо и изнанку, «орла» и «решку»... Испытание на прочность начинается тогда, когда стороны эти соприкасаются. В моей жизни это случилось на двадцать третьем году, когда судьбе угодно было ткнуть меня носом в самую что ни на есть «изнанку»... Приоткрыть жизнь, как она видна «с черного хода», из «людской», откуда советская действительность виделась в своем настоящем, истинном свете, без парадной показухи, без лжи и демагогии — непременных спутников любой диктатуры. Из моих тридцати лет семь последних ушло исключительно на борьбу за выживание, за право физического существования на этом свете... Да и последующие десять лет мало отличались от семи предыдущих: два года мытарств с «подозрительным» паспортом в поисках разрешенного мне места жительства... повторный арест в 1947-м... и опять — тюрьма, теперь уже в городе Горьком... Снова камера, снова дурацкие допросы, через полгода — очередной этап на восток, через всю Россию, в Красноярский край... Правда, на этот раз на допросах не били, а вместо нового срока все то же Особое совещание наградило бессрочной ссылкой на Таймыр, в Норильск... Но все это будет в последующие годы, потом... А сейчас, в 1945-м, только освободившись, я рвался «на материк». Упорно, но безрезультатно. Так весь сезон 1945-46 годов я продолжал работать в театре, но уже не как заключенный артист — за пайку хлеба, а как «вольняшка», за полноценную зарплату, которой по тогдашним ценам хватало на несколько дней в месяц. Неожиданно, в конце 1946 года, проблемы с выездом рассосались сами собой. Стоило только рухнуть моим добрым отношениям с директором театра Адолиной, и невозможное стало возможным — мне перестали препятствовать в хлопотах об отъезде. Всегда и во всем благоволившая ко мне директриса, не желавшая ранее ничего и слышать о моем уходе из театра, изменила вдруг свою позицию настолько резко, что сама, первая, предложила мне подать заявление об уходе. Как выяснилось, виной всему оказался... футбол! Его Величество футбол, давняя любовь моя! Непроходящая страсть моей жизни, едва не ставшая профессией. В середине тридцатых в спортивных кругах Ленинграда серьезно заявил о себе футболист по кличке Джон (производное от моей фамилии, должно быть...). Играл я в то время за первые команды таких клубов, как «Электрик», «Строители», «Промкооперация». Был даже кандидатом в профсоюзную сборную Ленинграда Друзья пророчили мне спортивное будущее. В те годы советский спорт превращался мало-помалу из любительского в профессиональный, становился на профессиональные рельсы. Правда, на официальном уровне мы еще долго притворялись «любителями». Футболистам за игру стали платить. Если не деньгами, то, как сейчас говорят, «по бартеру». В клубах появились тренеры. Они учили профессиональной командной игре, следили за режимом, требовали от спортсмена стабильной физической формы. Проводились регулярные обязательные сборы, тренировки, поездки на игры. Спорт, как и балет, требует от человека полной отдачи себя, всех своих сил и времени. Дарить футболу только свое свободное время — от игры до игры, то есть раз в неделю, в воскресенье — стало явно недостаточным. Это, куда ни шло, годилось для любителя, но не для профессионала. Вот почему мой дорогой учитель и режиссер Сергей Аполлинариевич Герасимов мне и сказал однажды: — Ну, Жора, выбирай... или футбол, или кино, что-нибудь одно из двух... Совмещение, как видишь, не получается! Поставить крест на любимой игре, не сожалеть и не мучиться помог тогда НКВД, разлучив меня на ближайшие семнадцать лет не только с футболом, но и со свободой вообще. В довершение всех бед, за два дня до ареста — в игре с «Треугольником», игрок по кличке Карандаш нанес мне очень серьезную травму колена (мениск), так что в тюрьме «Большого дома», стоя на «конвейере» у следователя, я наслаждался зрелищем собственного обезображенного, отекшего до слоновьих размеров, сочившегося сукровицей, искалеченного колена. Я прощался с футболом, как мне казалось, навсегда. Глядя на сустав, который назывался моим коленом, я не верил, что когда-нибудь, даже в самом далеком будущем, если мне суждено остаться в живых, он снова примет нормальный, божеский вид. Но... человек непредсказуем: на нем, как на собаке, все заживает... Сейчас колено при мне и по-прежнему худо-бедно действует, если, конечно, не пижонить, не испытывать его и не перетруждать такими занятиями, как футбол или теннис. Теперь я это понимаю. Тогда же, в 45-м, по молодости или легкомыслию, решительно не понимал...