Место рожд.: г. Калуга
Образование: Московский педагогический ин-т иностранных языков
Годы ссылки: 1949-1953
Обвинение и приговор: Арестована 28.02.1949 г. Приговор (по ст. 7-35 УК РСФСР) - 5 лет ссылки в Красноярский край.
Род деятельности литератор.
Места ссылки Большой Улуй, Туруханск.
: Маевская Ирина Витольдовна родилась в Калуге. Отец – Завьялов Павел Филиппович расстрелян в 1938 году, отчим – Маевский Витольд Маркелович дважды репрессирован за контрреволюционную деятельность. Маевская окончила Московский педагогический институт иностранных языков. Во время войны работала переводчицей в Мурманске. В 1949 году была арестована и осуждена на 5 лет ссылки в Красноярский край. Направлена в Туруханск, работала на опытной с/х станции. Затем была переведена в с. Большой Улуй. После реабилитации (амнистирована 27.03.1953 г.) и возвращения в Москву становится профессиональным литератором. В 1962 году в издательстве «Советский писатель» выходит ее роман о Сибири «Два счастья», который через два года переиздается в Новосибирске. А повесть «Ийе-кут», посвященная Якутии и людям, которые там живут, увидела свет в издательстве «Современник» в 1982 году. В 1993 году небольшим тиражом была напечатана книга «Вольное поселение». Это непридуманный рассказ о том, как она была арестована, осуждена, прошла по этапу до Туруханска, а после операции попала в Большой Улуй. Краевед Владимир Васильевич Усков до конца жизни вел с ней переписку. Писательница и член «Мемориала» Ирина Витольдовна Маевская скончалась 8 октября 2008 года в г. Оснабрюке (Германия) на 89-м году жизни.
Вольное поселение (отрывки) Нас, тех, кто познал страшную машину уничтожения, предназначенную крошить, распылять в ничто человеческие судьбы, и уцелел, остается совсем мало. А скоро не останется никого, кто мог бы рассказать о той трагедии как свидетель. Меня это время лишь едва задело своим гибельным прикосновением. Мой опыт ничтожен и несоизмерим с тем, что выпал на долю многих и многих. Светлая память о людях, которых мне посчастливилось встретить на пути, побудила меня взяться за перо. Их имена, их лица я пронесла через всю жизнь. *** «Катюша, кохам тебе, покохай мине…»(Катюша, я люблю тебя, Катюша, Катюша, полюби меня (польск.).). Эта мелодия звучит и звучит во мне четыре десятилетия, и я будто воочию вижу наше веселое новоселье на Гоголевском бульваре, дорогие лица вокруг и нас с мужем, таких молодых, счастливых. Для получения новой квартиры мы на короткое время возвратились в Москву из Сибири, где уже прожили целый год: муж — главный инженер большого машиностроительного завода, а ему всего тридцать три. Каждый уголок новой квартиры сияет. Великолепно мое платье, сшитое к этому дню. Сколько пожеланий добра, радостей, счастья! И этот фокстрот: «Катюша, кохам тебе…» А они… они — стоят за нашими окнами. У них сорвалась намеченная на сегодняшний вечер «операция». За тюлем занавесей им видно все, все мы: квартира на первом этаже; ярко светит люстра над праздничным столом. После ухода гостей я никак не могу уснуть — думается о будущей жизни в этой уютной квартире. С не меньшей радостью готовлюсь к отъезду в Сибирь. Мне уже стала мила и та жизнь (мне не в тягость временный отрыв от моей переводческой работы), и та огромная квартира, которая полагается по штату главному инженеру завода. И тут и там уют, тепло. И столько надежд! …Неожиданно раскалывается надвое время, вся жизнь — я оказываюсь в клетке. Один метр на два. Это бокс. Лубянка. Третья «квартира». Не могу осознать себя. Непостижимым ужасом звучит во мне слово «тюрьма». Я — в тюрьме. …Те двое, что накануне вечером топтались перед нашими окнами, подошли ко мне на улице, когда я на следующий день с огромным списком телефонов шла к автомату прощаться перед отъездом с друзьями. — Вы — Ирина Витольдовна?.. А потом — сидели по обеим сторонам стола, плотно заваленного моими записями, дневниками, письмами, с явным интересом вламываясь в тайную жизнь чужой души. И вдруг — среди всего этого вороха я к ужасу своему увидела черновик моего письма институтской подруге. Она писала мне, как хороша была наша жизнь до войны. Я в ответ стыдила ее за фарисейство — ведь у всех у нас были в 1937 году репрессированы отцы, родные. Эти мои страницы определенно тянули на 58-10. Со школьной скамьи мы были великолепно осведомлены по части статей Уголовного кодекса. Какая-то сверхсила заставила меня на глазах у этих двоих протянуть руку и зажать в кулаке роковую бумагу. Они — не заметили!.. Не заметили движения моей руки. Были поглощены чтением моего «архива». Мой сыночек, которому только что сравнялось год десять месяцев, сидел в своей кроватке и очень серьезно смотрел на меня. Я попросила маму вынести его в другую комнату. Я не могла смотреть на него, моего ненаглядного. Так за что же все-таки? Открылась дверь бокса: — Собирайтесь, без вещей! Первый допрос. Ночь это или день? Я оказываюсь в кабинете следователя. Имя ему — Бурлаков. Белесый, злой. Не поднял на меня глаз. — Вчера должны были вас взять, да это ваше сборище… С кем у вас сын остался? — С мамой, с мужем. — Прекрасно, без вас вырастет! Перед ним на столе — «Дело». Но что в этой толстенной, разбухшей папке? Какое мое «Дело»? — Накуролесили вы… — Но в чем меня обвиняют? — А вы сами не знаете? — Не знаю. — Не знаете?! — лицо его становится пунцовым от возмущения. — Да это же кощунство! Кощунство! Прекрасно вы все знаете. Шпионаж. Измена Родине. Статья 58-1а. — Ничего не понимаю… Это ошибка какая-то. — Ваша вина доказана. Без доказательств мы никого тут не держим. Работая в Мурманске переводчицей, вы были завербованы американской разведкой. И не отпирайтесь. Чудовищность обвинения парализует меня. Смотрю на искаженное злобой тупое лицо. У меня нет слов, нет мыслей. Деревяшка — без чувств, без понимания. Меня уводят. Опять бокс. Валюсь на сбитую подстилку на полу. Постепенно обретаю себя. Измена Родине?.. Мурманск. Изматывающие ночные бомбежки. Немцы стараются вовсю: Мурманск — важный стратегический узел. Транспортные конвои американского флота везут по ленд-лизу продукты, одежду, оборудование, военную технику, истребители «эйр-кобра», грузовики «додж». Союзники идут к нам через Северную Атлантику, рискуя подорваться на минах, быть расстрелянными с воздуха, потопленными немецкими подлодками. С открытым сердцем исполняют американцы союзнический долг, и с открытыми сердцами встречаем мы, переводчицы, тех, кому посчастливилось благополучно достичь берега. Высокая общая цель — уничтожение фашизма — роднит нас с нашими allies (Союзники (англ.)). И вот теперь, спустя столько лет, кому-то вздумалось окрестить нашу работу «шпионажем». Следующий допрос начался с классического набора: — Чистосердечное признание облегчит вашу участь. Отговорки ни к чему не приведут. Может быть, вы будете отрицать, что встречались с американскими разведчиками уже здесь, в Москве? — Глупости это все. Он стукнул кулаком по столу: — Да это же кощунство! Врете и не краснеете. Может быть, вы будете утверждать, что и предъявляемое вам обвинение в космополитизме глупость? — он достал из «Дела» большой белый конверт. — А это что такое? Неужели тот самый конверт? Окончив Московский государственный педагогический институт иностранных языков, которому было позднее присвоено имя Мориса Тореза, я подала заявление в Наркоминдел о приеме на работу. В учебной части наркомата была проведена проверка моих знаний. По завершении ее меня окружили многие преподаватели, поздравляли с успехом, а заведующая учебной частью вручила мне конверт для передачи в отдел кадров. Вот этот самый конверт. Плутая бесконечными коридорами наркомата, я заглянула в него. Три преподавателя писали о свободном владении французским, английским и немецким языками. По прошествии нескольких дней меня вызвал телеграммой начальник отдела кадров, необъятный Силин. Я полетела как на крыльях. Телеграмма! Значит, без промедления надо приступать к работе. Увы! Меня вызвали лишь для того, чтобы произнести клишированную отговорку: вакансий нет. — Так признавайтесь же — для какой цели вы стремились проникнуть в Наркоминдел? — Чтобы работать. Окончив институт, я никуда не могла устроиться на работу и написала в высокие органы письмо с просьбой использовать мои знания. Меня вызвали в Наркомпрос, и ответственный работник Савоськина, участливо «тыкая», посоветовала мне переквалифицироваться по бухгалтерской части. — И все-таки вы пролезли в Наркомвнешторг. Вот справка — числитесь старшей инокорреспонденткой. Для какой цели вам нужны были знания трех иностранных языков? И это — не космополитизм? Не думайте, что тут дураки. За границу вы стремились уехать. Думаете, у меня доказательств нет? — он открыл мое, столь для меня таинственное «Дело» и начал читать: — «Гуляя с сыном по Гоголевскому бульвару, общалась с резиденткой Н., каковая, подсев к Маевской на скамейку, наклонившись к ней и целуя ее сына, передала ей секретный инструктаж». Мне стало совсем легко. Будто сбросила тяжелую ношу. Так вот что в этой толстой папке! Вымысел. Откровенная липа. Вдруг вспомнились следующие по моим пятам на Гоголевском бульваре женщина со страшными глазами и с такими же страшными глазами мужчина. «Да, может, они не имеют ко мне никакого отношения», — успокаивала я себя тогда. Оказалось — имели. Ходили-ходили и вот придумали, чтоб оправдать кусок своего подлого хлеба. И еще один допрос. Ночью. Конвоирша, до боли стиснув мне руку выше локтя, подталкивая, волочит меня по длинному коридору. Я и без того иду куда надо. Для чего же выворачивать руку? Для чего это свирепое усердие? Видимо, и ей хочется потешить душу. Вдруг тюремную тишину пронзает ужасный, нечеловеческий вопль. В центре Москвы. В стольном граде первой в мире страны социализма. И по сегодня звучит в ушах этот душераздирающий вопль. И понимаешь: ты — в застенке. Меня вводят в помещение, похожее на зал. Это кабинет большого начальника. За массивным столом красивый черноволосый полковник. По бокам — двое в штатском. А мой следователь — где-то скромненько, в стороне, у стены. — Вы обвиняетесь в связях с американской разведкой, в космополитизме. Признаете себя виновной? У меня все высохло внутри. Едва могу разлепить губы. Невдалеке графин с водой. — Разрешите мне выпить воды, я не могу говорить. Полковник поднимается, галантным движением наливает в стакан воду, подносит к моим губам. И в ту же секунду отдергивает руку: — Впрочем, знаете ли, я брезглив. Опускается на стул. Со значительным и даже несколько опечаленным видом требует моего признания в преступных замыслах. — Все это вымысел — говорю я. — Вы знаете это не хуже меня. Я думала, тут, на Лубянке, сидят серьезные люди, занимаются важными делами. Все, что тут, в этой папке, — вымысел… Вымысел! — к языку приклеилось это слово, я не могу от него отделаться. Едва двигаю пересохшими губами. — Вчера следователь Бурлаков открыл мое «Дело» и прочитал, что какая-то «резидентка Н.» подсела ко мне на бульваре, поцеловала сына и передала мне какие-то документы… Эта «правда» стоит всей этой папки. Я совершенно успокоена. В эту минуту я поняла: произошло непредвиденное. Все трое, будто сговорившись, разом бросили в сторону моего следователя негодующий взгляд. А он как-то весь съежился, опустил голову, покраснел. На следующий допрос меня вызвали утром. Передо мной был незнакомый человек. — Давайте знакомиться. Я — ваш новый следователь Петр Матиек. — Усмехнулся. — Ну и подкузьмили вы нашего Бурлакова… Ну, так как же, Ирина Витольдовна, будем признаваться? Почему он улыбнулся при этих словах? И я вдруг неожиданно для самой себя после окоченелости многих дней обрела дар речи: — Мне не в чем признаваться. Это правда. Странный это был допрос… В течение почти трех часов следователь сосредоточенно конспектировал какую-то лежащую перед ним книгу, нагрузив меня при этом переводом документов с английского на русский. В конце допроса он протянул мне несколько страниц протокола допроса, каждую из которых мне надлежало подписать. Я не поверила своим глазам: это была фантазия чистой воды. Познакомившись с этими страницами, можно было сделать вывод, что он все три часа «выбивал» из меня признание в связях с американской разведкой, в «безродном космополитизме», а я упиралась, не хотела признаваться. В тот же день меня перевели из бокса в общую камеру, в подземелье, без окон. В стене, граничащей с коридором, был выпилен маленький квадрат, в нем горела лампочка, одновременно освещавшая камеру и коридор. Едва я переступила порог камеры, ко мне, как к старой знакомой, бросилась высокая сухощавая женщина с приветливым лицом (Надежда Б.): — Имя ваше? — Ирина… — За «о'кей» сидим, Ирочка? — Да, да, за «о'кей», — закивала я. Какое это было счастье — попасть после одиночки к людям! В ту же минуту по-старинному одетая, странная старая женщина подсела ко мне на койку. — Скажите, — обратилась она ко мне, слегка грассируя, — вас интересует астрономия? О, Господи! Астрономия!.. И вдруг на крайней у стены койке я увидела прекрасное светлое лицо пожилой женщины со светлыми же зеленовато-голубыми глазами, которые романисты прошлого века определяли не иначе как «миндалевидные». И — началось: «А вы за что?» «А вы?» «А вы?» Светловолосая женщина, Софья Сергеевна Шамардина, улыбнулась: — Вероятно, за то, что в партии с шестнадцатого года. Могла ли я думать, что тут, в этом подземелье, оживет прошлое, оживут люди, о которых написаны целые тома, те, что были и остались гордостью нашей культуры. Они вошли как близкие, живые в эту камеру вместе с юной Сонечкой Шамардиной. …Всякую ночь мне снится сыночек. Его кофточки, лифчики, штанишки. Каждую ночь все одеваю и одеваю его. Страшно нервничаю, спеша застегнуть все пуговки, все резиночки на чулочках. И вдруг — громкий стук в дверь в шесть утра: — Подъем! Ну вот. Опять не успела. Завтра надо будет начать одевать сыночка пораньше, чтобы успеть до подъема, — тогда, наконец, мне удастся взять его с собой. Мешаются реальность и сон. Думается о будущем: я — старая, жалкая, с опаской подкрадываюсь к высокому обледенелому штакетнику, за которым мой 13-14-летний, не знающий меня, сын. Я только смотрю на него, не смея признаться, что я его мать. …Здесь правило: все должны сидеть на своих койках, повернув голову к «глазку». Если кто-нибудь невзначай прикроет глаза — в ту же минуту раздастся громкий стук в дверь. Ноги должны быть опущены на пол. И если кто-нибудь, устав сидеть в одном положении, положит ноги на койку, вновь раздастся стук в дверь. Нам дают книги. Мы опускаем головы над страницей, и тому, кто неустанно смотрит в «глазок», не разобрать — читаем ли мы или сидим над книгой с закрытыми глазами. Так мы спим. Почти неслышный шорох отодвигаемой задвижки «глазка», и все мы одновременно, будто по команде, поворачиваем во сне страницу, тем демонстрируя: мы бодрствуем. Противоестественность этой жизни под замком, эта замкнутость пространства вызывает изменения психики. Раз в бане мне довелось в углу обнаружить мокрый огрызок карандаша. Боже, что сделалось со мной! Какое меня охватило волнение! Я дрожащей рукой подняла его, прижала к себе. Я берегла и хранила его. Боялась, что его обнаружат во время обыска. Мы нередко приходили с прогулки — все в камере перевернуто, свалено в кучу. Кому-то это доставляло удовольствие. Общение с Софьей Сергеевной Шамардиной приносило счастье временного забвения того, где ты и что с тобой. — С самой ранней юности пленили меня стихи Игоря Северянина, — рассказывала она. — Я долго колебалась… наконец решилась. Торжественно, с букетом гвоздик я пришла сказать ему, как преклоняюсь перед его поэтическим даром. Позвонила в дверь, и тут нервный озноб охватил меня. Бежать было поздно. Мне открыл дверь он сам. В каком-то замызганном одеянии, небритый. Увидев у меня в руках цветы, смешался. — Соблаговолите войти. В прихожей было нагорожено, дверь в кухню открыта, там сушилось на веревках белье. Пахло пеленками. Мы оба были до крайности смущены. А потом… потом подружились. Он оказался простым, сердечным. Ну было в нем, знаете ли, этакое фанфаронство… вернее, находило иногда. Молодость. Всем известно, что Северянин и Маяковский антиподы. Известно, вероятно, и вам? А ведь было время, когда мы втроем ездили по России с концертами. Они много оба читали, но и я была при них как бы «придворной артисткой». Мне было восемнадцать. Володе — двадцать один, Северянин был старик — ему было двадцать семь. Одной из самых интересных была поездка в 1914 году по югу России. Я для этого путешествия и Желтую Кофту сшила. Северянин описал эту нашу поездку в своем стихотворном автобиографическом романе «Колокола Собора чувств». — Софья Сергеевна, вы помните что-нибудь на память? — Вам интересно? — Безумно. Она было приготовилась читать, и вдруг… — Да нет, как-то неловко… — Хотите, на колени станем? — Ну, слушайте. Только имейте в виду: Северянин мне льстит. Звонок. Шаги. Стук в дверь. «Войдите!» И входит девушка. Вуаль Подняв, очей своих эмаль Вливает мне в глаза, и нити Зелено-бронзовых волос Капризно тянутся из кос. Передает букет гвоздики Мне в руки, молча и бледна, Ее глаза смелы и дики: «Я — Сонечка Шамардина!» — Вот читаю… и все они будто рядом… Стремясь на юг, заехал на день За Маяковским я в Москву, Мечтая с ним о винограде Над Черным морем. Я зову. …Спешат на дутых шинах С огнем оглобель лихачи, То едут, грезя о кувшинах С «Бордосским», наши смехачи. Сам Велимир (Велимир Хлебников) зелено-тощий, Жизнь мощная, живые мощи, Затем Якулов и Лентулов, Виновники в искусстве гулов, Талантливая молодежь, Милей которой не найдешь. — Действительно, очаровательные были ребята, — перебивает себя Софья Сергеевна и на минуту уходит мыслями в свое… Все знают, как Давид Давидыч Читает: выкриком, в лорнет Смотря на публику, и нет Смешного в гамме этих выдач Голосовых; в энтузиазм Бурлюк приводит зал. И злобно, Чеканно и громоподобно, Весь — мощь, спокойно и без спазм Нервических по залу хлещет Бас Маяковского… — Не устали? — спрашивает Софья Сергеевна. И, видя наши глаза, наши лица, продолжает: А чтоб слегка разнообразить Концерт — решаю дать сюрприз: Позвать с собою поэкстазить Какую-либо из актрис. Совсем особая нужна Актриса мне: нужна актриса, Как говорят, не из актрис, Да будь актрисою курсистка. Ура! Так хочет мой каприз. И в поезд мы садимся трое, Победоносные герои В своей поэзокутерьме. Я был свидетелем успеха Ее эстрадного, и эхо Рукоплесканий огневых До сей поры в ушах моих. «Брависсимо!» «Виват!» и «Браво» Почти стонала молодежь. Так неожиданная слава К тебе идет, когда не ждешь. И если б Соня в эту эру Поверила в свой редкий дар, Она бы сделала карьеру, Не меньше, чем сама Бернар. Софья Сергеевна, широко раскинув руки в стороны, обвела взглядом стены камеры: Ее томит отэлья клетка, Она спешит покинуть дом, И вьется флагом вуалетка, Когда на жеребце гнедом Она устраивает гонки С коляскою, везущей нас, И в темно-синей амазонке Вся — вдохновенье, вся — экстаз, Будя всеобщее вниманье, Несется за город к Днепру… Люди, лица, явления давно канувшего бытия, сама — такая уже далекая, легендарная эпоха наперекор всему, наперекор мощи глухих тюремных стен, врывается с рассказами Софьи Сергеевны в наше мрачное обиталище. Почти нереальный и — такой живой, вольный будоражащий мир, мир подлинных, неистребимых человеческих ценностей потрясает тем сильней, чем ярче контраст между совершенной свободой большой поэзии и нашей — совершенной несвободой узниц. …Еще одно обретение. Галя Ильинич. Я подумала: этой женщине далеко за сорок. Лицо с обветренной, настуженной, загрубелой кожей. Вставные зубы. Соломенные волосы посеклись, мертвые волосы. Как-то дико топорщатся. Оказалось — ей двадцать семь! Всего двадцать семь… Из них — десять в Карлаге. Два года на воле, и опять тюрьма: 1949 год. «Через годы, через расстояния» смотрят мне в душу ее мудрые серые глаза. По-русски говорит с польским акцентом. Зато какой английский язык! И какой немецкий! Она — дочь польского коммуниста, оказавшегося в 1935 году в России со своей семьей, с женой, дочерью и сыном. В 1937-м он оказался под этой же крышей. Вскоре арестовали и мать. Пятнадцатилетняя Галя и двенадцатилетний Юрек остались одни в чужом городе; за Галей, помимо родителей — «врагов народа», был еще один «грех»: отдыхая с матерью на побережье Черного моря, она удостоилась чести быть приглашенной на вальс самим американским послом Буллитом, который сделал комплимент ее легкости в танце и безукоризненности ее английского произношения. Юрека взяли в детский дом, а Галю — на Лубянку. Арестовывать ее приехал друг отца… оказавшийся сотрудником НКВД. Он вызвал ее в свой кабинет: — Галя, хочешь увидеть папу? — Да-да, хочу, хочу! — Тогда ты должна его уговорить во всем признаться. Ей приказали спрятаться за портьеру. Через щелку она увидела отца. Всегда подтянутый, артистичный — он теперь был небрит, постарел, придерживал руками брюки, чтобы не свалились. — Все не признаетесь, Ильинич?.. А хотите вы в этих стенах увидеть свою дочь? Уверенный голос отца: — Детей пока что не арестовывают. — Нет правил без исключений. Но вот она слышит: голос отца становится все менее уверенным, слабеет. Галя не выдерживает. Бросается к нему из-за портьеры. — Доченька!.. Их оторвали друг от друга. Отец схватился за сердце. Упал. Галя с рыданиями вновь бросилась к нему, но ее оттащили. То была их последняя встреча. И — Карлаг. С утра до вечера «жены» и «дочери» утаптывают ногами глину — утрамбовывают площадку под новые территории лагеря. — Лучше бы нас с мамочкой отправили в разные места. Невыносимо было видеть ее мучения. Клочок бумаги там, в тех местах, был находкой. Случай привел Галю поднять валявшийся на земле тетрадный листок. Она узнала почерк их друга пани Янины: «Во время свидания с приехавшим братом Юрием Ильиничем з/к Галина Ильинич говорила с ним лишь на темы, касающиеся семейных дел. Политических высказываний не было». Разъяренная Галя предстала перед пани Яниной: — Что это?! — Дитя мое, это то, что я пять лет была твоим ангелом-хранителем. Обе зарыдали. Галя Ильинич! В том черном 49-м я была еще новичком в мире, куда насильно втолкнула меня наша общая судьба. А вы… вы уже прошли через это горнило. Тюрьмы, этапы, лагеря выковали из девочки человека огромной силы. Блистательный интеллект, тончайшее чувство юмора, сердечная чуткость и трезвая ирония. Общение с вами помогало людям, в том числе и мне: я брала уроки, без которых выжить там и остаться человеком было почти немыслимо, ибо как раз это, человеческое, совестливое начало пыталась раз и навсегда вышибить из каждого система. Вы — не сломались, вы — выстояли, несмотря на второй круг своих хождений в том аду. И это доказывало, что выстоять — можно. Наше общение не было долгим, но каждый день около вас — в бедном общении сокамерниц, в разговорах, в каждом вашем слове, преисполненном мужества, обогащал душу. Я помню все. Я благодарна вам. Живы ли вы?! Как скорблю я, что мне так и не суждено было разыскать вас. Но какой же притягательной силой обладала Надя Б., если даже рядом с Софьей Сергеевной и Галей Ильинич мне думалось: «Пусть меня ждет лагерь, пусть север, пусть большой срок, но только бы не разлучаться с Надей!» Она была талантливой актрисой. «Мцыри» в ее исполнении звучал незабываемо. Все у нас с ней до странности совпадало: ее муж, как и мой, был летчиком, она оставила на воле такого же крошечного сына, как мой, и очень сокрушалась о нем… Она умела вселить в каждую из нас бодрость, веру в будущее, около нее делалось спокойней. Меж тем мы совсем мало разговаривали с моим следователем. Во время допросов он занимался своими делами, а я или переводила или думала свою думу. И как не думать? Ведь у меня была, так сказать, «коронная» статья Уголовного кодекса: шпионаж и измена Родине. Минимальный срок по ней — 10 лет лагеря. Однажды перед началом допроса следователь положил передо мной лист бумаги: — Прочитайте и подпишите. Буквы заплясали у меня перед глазами. Не скоро я овладела собой. Этот листок бумаги был моей судьбой. Закрывая дело, мой следователь заключил: «Являясь дочерью врага народа, Маевская Ирина Витольдовна никогда не была причастна к какой бы то ни было разведывательной деятельности. Исходя из этого, обвинение по ст.58-1а заменяется ей ст.7-35». Помнила ли я себя в эту минуту? …Перо в руке ходило ходуном. Наконец я собрала все силы. Подпись вышла чужая, непохожая на мою. Следователь взял листок, вложил в папку. Не глядя на меня, быстро и тихо сказал: — Я знаю, что вы ни в чем не виноваты. Но ничего другого я сделать не могу. — Но что в этой папке? — спросила я. — А вы так до сих пор и не поняли? Дело вашего отца Завьялова Павла Филипповича, расстрелянного в 1938 году, дело Маевского Витольда Маркельевича, отчима вашего, дважды репрессированного за… контрреволюционную деятельность. Отчим. Я звала его папочкой. Отбыв восьмилетний срок в лагере в Коми, он в Коми же и остался. Устроился на работу в какую-то контору, подведомственную Наркомату лесной промышленности. И вдруг — в 1946 году неожиданная командировка в Москву. Папочка был всеобщим любимцем семьи. Наконец мы сможем обнять его после всего пережитого. Мама и сестры ее, мои тетки, Ася и Симочка, а также старенькая тетя Мина загодя начали готовиться к его приезду. Он появился ранним утром на Тверской, постаревший, конечно же, но все такой же красивый, с так хорошо знакомой, согревающей всех кругом, улыбкой. Прямо с порога объявил, что хочет для спокойствия сообщить в домоуправление о своем приезде, узнать, надо ли ему временно прописываться в Москве. Все начали его отговаривать. Зачем так спешить? Никогда не забуду его возвращения. Он остановился перед раскрытой дверью, будто не смея переступить порога, неузнаваемый, убитый. — Уже сняли в милиции допрос. Нарушение паспортного режима. В двадцать четыре часа нужно выехать из Москвы. Помню похоронно-грустное чаепитие. А потом мы с ним вдвоем (домашние уже что-то пекли, жарили ему на дорогу) пошли в московский «офис» его северной конторы, в одном из верхних «отсеков» ГУМа, на третьем этаже. У него была официальная командировка — вызов в Москву. Он изложил суть дела. Помню перепуганные лица оплошавших чиновников. Нет, они ничего не могут для него сделать. Не могут продлить срок командировки. Нам осталось только поспешить за билетами на поезд. В ближайшей билетной кассе, в здании «Метрополя», мы узнали, что для получения билетов требуется справка о прохождении санпропускника. Он оказался на Трубной площади, в бывшем Доме крестьянина. Папочка скрылся за тяжелой дверью, а я жду его на улице, хотя и зима. Наконец, вот и он. Потерянный какой-то, голос дрожит. — Девочка, нашли… вшу. О, Господи!.. Что же нам теперь делать? И тут меня осенило. — Подожди… пойду я… У нас одна фамилия. Расчет на то, что окончание ее, написанное наспех, окажется неразборчивым. И вот я в этом чудовищном «пропускнике» — скопище людей, жаждущих «проскочить», несмотря на сомнительную чистоту тела. Когда я выхожу на свет Божий, в руках у меня вожделенная бумажка. И вот мы прощаемся. Ему — за билетом, а мне — домой, помогать домашним. Я стою на углу Трубной и Неглинки, смотрю ему вслед. В громадных разбухших бурых валенках с подшитыми задниками, в нескладном, когда-то светло-желтом, а теперь заношенном грязно-сером полушубке, он идет походкой «чужого в городе», и я чувствую даже издали его горькую униженность. И долго, очень долго, провожая его взглядом в этой его экипировке, я невольно вспоминаю его рассказ о безоблачной молодости в Варшаве, когда к каждому костюму полагалась соответствующая пара лайковых перчаток, а было костюмов — двенадцать… Меня будто пригвоздили к этому месту, к этому углу на Трубной. Я не могу оторвать взгляда от уже почти неразличимой фигурки человека вдалеке Неглинной, она все удаляется, становится все меньше и вот будто растворяется в воздухе. — Что вам переслать из изъятого у вас? — спросил меня следователь. — Мои тетради. — Это невозможно. Их слишком много. Мои тетради… Как-то прочитала в «Новом мире» о том, как сокрушался знаменитый писатель, когда во время войны была утрачена его коллекция карандашей. Меня поразило: вокруг люди гибнут, а он со своими карандашами! А я?.. Я — чем лучше?.. И по сей день просыпаюсь ночью, и все с той же силой ударяет в сердце горечь утраты — в каком адском огне погибли вы, мои прекрасные общие тетради с серой шершавой бумагой в одну линейку?.. Всеобщая история литературы — все обо всех писателях, начиная с Гомера, и их творениях, чем богата Ленинская библиотека. Сюжеты их произведений, изложенные лишь цитатами. И еще я жалею о моих юношеских дневниках: «Познать и знать… Самое желанное, осуществимое». По собственной инициативе следователь переслал мне домой мою пьесу, первую пробу пера. Могла ли я думать о том, какая участь суждена самой драгоценной для меня общей тетради воспоминаний, названных «Сыну»? Эпиграфом послужила собственная, моя строчка: «Ты мое прошлое, ты мое настоящее, ты мое будущее». Какие такие воспоминания могли быть у совсем еще молодой женщины?
: 1. Маевская, И. В. Обратно в тайгу : [письмо из Германии] / И. В. Маевская Вести. – 2004. – 27марта. – С. 12. 2. Маевская, И. Он для меня вовсе не Феликс, а Алька : [Феликс Аркадьевич Ветров – сын И.В. Маевской] / И. Маевская ; рис. Ф. Ветрова Вести. – 2004. – 14 августа. – С. 9. 3. Маевская, И. Письмо из Германии / И. Маевская Вести. – 2003. – 20 декабря. 4. Маевская, И. Я всегда буду помнить… : [отрывки из воспоминаний; публикации подготовил В. Усков] Вести. – 1998. – 23 марта, 24 марта, 31 марта, 14 апреля, 18 июня, 11 августа. Окончание. Начало № 35, 36, 39, 46, 73. 5. Усков, В. Боль моя велика… : [письмо из Германии, где Феликс Ветров(сын) извещает, что Ирина Витольдовна Маевская умерла 8 октября 2008 года в 12:20 дня] / В. Усков Вести. – 2009. – 7февр. – С. 10. 6. Усков, В. Так хотелось встретиться! : [Нина Лукьяновна Буянова, в девичестве – Кухаренко вспоминает как в 50-х годах волею судеб было суждено стать близким человеком для И. Маевской] / В. Усков Вести. – 1998. – 20июня. – С. 2. 7. http://www.memorial.krsk.ru/