Место рожд.: г. Киев (Украина)
Образование: Горьковский государственный ун-т
Годы ссылки:
Обвинение и приговор: Арестован в 1944 г. Приговор (по ст. 58-10) - ссылка в Сибирь.
Род деятельности писатель, сценарист.
Места ссылки Игарка, Ермаково.
Шерешевский Лазарь Вениаминович - поэт. Родился в 1926 г. в Киеве. В начале войны эвакуирован в Горьковскую область, откуда в 1943 году ушёл на фронт. В 1944 году по доносу был арестован и осуждён по статье 58-10, отбывал заключение в Коми АССР. В Абези в театре Стройки № 501 работал сценаристом и автором текстов (скетчи, конферанс, стихи, либретто). Бывал по театральным делам в Игарке. После освобождения вернулся в г. Горький. В 1958 году там же окончил университет. Работал в газете, затем перешёл на творческую работу. С 1971 года проживал в Москве. Член Союза писателей с 1966 года. Автор нескольких поэтических сборников.
Ночной ветер Рыщет ветер в Синайской пустыне, Море Красное – неба синей… В многозвёздной ночной полустыни Реют тени кочующих дней. Дни Хеопса и дни Хаммурапи, Глас пророка и трубы Суда, Как пески, что покорны по-рабьи, Гонит ветер туда и сюда. Воплотившийся в свод ветхокнижный, Вновь, как в древности, мудр и жесток Этот так называемый Ближний, В тьму времён удалённый Восток.
Уговоры, раздоры, укоры Здесь как знаки судьбы и борьбы, Где верблюжьи горбы словно горы, А хребты – как верблюжьи горбы… Египтяне, евреи и греки, Путь араба к Медине и Мекке, Птолемеевы библиотеки, Плач, стеною скреплённый навеки, Тени дней, голосов перегуд… Видит Сфинкс, не смыкающий веки, Два народа во чреве Ревекки, Вифлеемский овечий закут, Белый крест на булатной насеке, Башню танка, тележку калеки, Окровавленный флага лоскут…
И текут вавилонские реки, Сквозь пороги столетий текут… Стихи о моём имени Что в имени тебе моём? Уют Не дышит в нём, и слух оно исколет. Я – Лазарь. Тот, которого поют И наобум которого глаголют.
Лучу подобно имя и ножу, Звенит струной, а не басов раскатом. Я в гноище и рубище лежу И предстаю то бедным, то богатым.
И в этот век, что так учён и дик, Оно пришло, опасно и ненастно. И с лазером рифмуюсь я впритык, И с лагерем рифмуюсь ассонансно… Воспоминание Вверху – ракеты, а внизу – Дыханье крепнущего боя, Я по снегу ползу, ползу С тяжёлой стереотрубою. Вода в обмотки натекла, Ботинки одеревенели, И ни защиты, ни тепла В моей потрёпанной шинели. Семнадцать голубых годов, Протёкших под семейной кровлей, – И вот я ко всему готов, Хоть ни к чему не подготовлен. Окопы наши мне видны – Дополз, бессилье превозмогши, Среди такой большой войны Усталый, маленький, промокший… * * * Когда мне бывает так трудно, Что память бурлит возмущённая, Мне снится полярная тундра, Людскими костями мощённая.
Когда подступает одышка, Прихлынув от случая к случаю, – Мне снятся прожектор, и вышка, И проволока колючая.
Под вздох исступлённый и краткий О напрочь утраченной волюшке Мне снятся землянки, палатки И трассы размеченной колышки.
Мне снятся поверки, этапы, Щелястые стенки вагонные, Овчарок когтистые лапы, Охранники краснопогонные.
Мне слышится стон сокровенный, Пронзивший те годы кромешные: За что в ледяную геенну Низвергнуты души безгрешные? Мне снится, как мало я стою, Как жизнь непрочна быстротечная – Как почва над той мерзлотою, Что метко объявлена вечною… Сопротивление Арестантам беда – трын-трава, Горе горькое – зоне вполагоря… Но и там мы качали права, Вырываясь из омута лагеря. Будто верили впрямь, что всерьёз Наши чаянья будут уважены, – Налегали вовсю на насос Над безводной обманчивой скважиной. Там, где правили дрын да кастет Буйный пир удальства своенравного, Сам собой возникал комитет По правам человека бесправного. Голодны, чуть прикрыты рваньём Да цинготными мечены язвами, Не отребьем, не сбродом, не дном – Пылью лагерной были мы названы. Но начальственный разум тупой, За оградой нас прочно заякорив, Не учёл, что в пылинке любой Притаился свой маленький Сахаров. * * * Весь в шипах, но отнюдь не в розах По сосудам и нервам елозящий Не какой-то там мелкий склерозик, А чудовищнейший склерозище.
Виноваты бляшки ль, не бляшки – Но недугов всех окаяннее Не дающее нам поблажки Забыванье и неузнавание.
В лживом блеске учёных регалий Пред каким вы судом предстанете, Те, что нам проходить предлагали Хитрый курс выпадения памяти?
Прозревая, попробуй вызнай: Чьею волей, злой и настырною, Нам преподана линия жизни Не сплошной чертой, а пунктирною?
И история понемногу Малевалась такими фресками, Что представлена не дорогой, А разрозненными отрезками.
И исчерчен бесстыже-нагло Не путями, а бездорожьями Мир – как будто ещё не дряхлый, Но намеренно осклероженный. Толерантность Коврик приобрёл из поролона, Разместил в углу иконостас. Хочешь – бей пред образом поклоны, Хочешь – совершай себе намаз.
Мне ещё с подсвечником достались Ремешки для ритуальных дней, Чтоб, закутан в чёрно-белый талес, Мог бы помолиться иудей.
Если только жив ещё я буду И деньжонок накоплю притом, Я украшу круглоликим Буддой Скромный, но гостеприимный дом.
Чтобы гость в душевном равновесье Весел был, накормлен и согрет, Для поборников любых конфессий Припасу печений и конфет.
Я готов признать любое кредо, Если есть в нём нравственный рубеж: Приобщись хоть к вере людоеда, Но людей, пожалуйста, не ешь! Покаяние Каюсь в том, что не махал оглоблей, Не подтягивал коням подпруги, Что мой родич занят был торговлей, Ну, а я пошёл вникать в науки.
В том, что Ягве предок мой молился, А не Магомету с Бодисатвой, Что в роддоме я на свет явился, А не под копной в разгаре жатвы.
Каюсь в том, что, с глаз срывая шоры, У властей считался отщепенцем, В том, что выжил в тундре близ Печоры И случайно не попал в Освенцим.
В том, что местечковый мир убогий Был включён в Россию вместе с Польшей, Каюсь в том, что каялся не много И что надо б каяться побольше. Ночное По чёрточкам часов Денёк своё отпрыгал, Домашних сытых псов Прошёл вечерний выгул.
Спит город за окном Бесцветно и безгласно… Гори оно огнём, Всё, что огню подвластно!
Нет истины нигде Единой, совокупной… Тони оно в воде, Всё, что воде доступно!
Вновь жизнь свою игру Начнёт порой рассветной… Развейся на ветру, Всё, что покорно ветру!
Не стоишь и гроша Ты, мыслящая особь! И мечется душа, Ища к спасенью способ.
Земное – отжито, Душа от боли стонет И мир казнит за то, Что ею он не понят… * * * Не потому, что листья облетели, Не потому, что близятся метели, Не потому, что краткий хмурый день, Отстартовав на пасмурном рассвете, Подобно улетающей ракете Теряет за ступенькою ступень, –
А потому, что, теплоты не зная, Душа опустошённая, сквозная, Как речка, затянувшаяся льдом, Не моет, не поит, не орошает, А лишь себя тревожно вопрошает: – А что потом? * * * Смерть сразит ли меня наповал, Изведёт ли недужной морокой, – Но свой срок я земной отбывал Не без страха и не без упрёка.
И высок я бывал или мал Под времён неподатливой властью – Но всё сущее воспринимал Не без гнева и не без пристрастья.
Скажут над поминальной кутьёй, Над бутылкой, седой от морозца: – Не был рыцарем, не был судьёй И не рвался к ним в оруженосцы.
Скажут: – Внутренний музыки гул Слыша, строчку со строчкой сосватал, Но мечом никого не проткнул И в тюрьму никого не упрятал. ЛАЗАРЬ ШЕРЕШЕВСКИЙ
ПОСТОРОННИЙ
Жизнь свою я не проворонил, Хоть и числился ни при чём. Был тем самым я посторонним, Вход, которому воспрещён.
Но не стоит тостов застольных, Важно тайны свои храня, Круг допущенных и достойных, Ограждаемый от меня.
Не стремлюсь уподобить вере Самочинных пророков бред, Не желаю стучаться в двери, Где приманкой висит запрет,
Где ленивыми языками Суесловный смакуют жмых За своими семью замками, На своих небесах седьмых.
Не хочу никаких варягов Моим пустошам и пескам, Ни особых универмагов, Ни буфетов по пропускам.
Лучше жить, сомневаясь, мучась, И не жаждать ни лент, ни блях, Ни копеечных преимуществ, Ни отпущенных свыше благ.
Лучше тягостно и бессонно Мыкать горе своё, пока Не назвали запретной зоной Реки, горы и облака.
1976 г.
Личный сайт Германа Гецевича – www.getsevich.ru
Шерешевский Лазарь Вениаминович стихи. 1592 дня назад Цитата Сообщить о спаме Шерешевский Лазарь Вениаминович Застлало Заполярье снежной мутью, Метет пурга, как новая метла, Сдувая пешеходов с первопутья, Как смахивают крошки со стола. Здесь от мороза трескаются горы, И птицы застывают на лету. Оленю, - будь он даже самый скорый, - С пургою совладать невмоготу. А мы, пришельцы с Запада и Юга, На Севере не покладаем рук. Чертою заколдованного круга Не может стать для нас Полярный круг. Конвой сжимает ложа трехлинеек, Доеден хлеб и допита вода, И стеганые латы телогреек Напяливают рыцари труда, Поднявшись не с подушек и матрасов, А с голых нар, где жерди егозят… Такого не описывал Некрасов В своих стихах почти сто лет назад. Нас как бы нет, - и все же мы - повсюду: И в насыпях, и в рельсах, и в мостах. Возносится строительное чудо На поглощенных тундрою костях. Текут людей сосчитанных потоки, Ворота запирают на засов… О век Двадцатый, век ты мой жестокий! Где милость к падшим? Где свободы зов? 1949 г. Стройка № 501
Глубок и плавен мудрый Енисей. Над ним леса угрюмые нависли. И - локтем к локтю чувствуя друзей, Волна волне подсказывает мысли. Чеканный ход его студеных струй Нетороплив, как повесть старожила, Где села Покукуй да Погорюй Его волна легендой окружила. Молчит мохнатобровая тайга. Обрывы тускло блещут валунами, И небо, упираясь в берега, Полгода солнце носит над волнами. А дальше - небо до весны во мрак, А воды - в упаковку ледяную, И промолчит бывалый сибиряк О том, что было в пору здесь иную. Лишь проволока с кольями да пни, Как о свечах - оплывшие огарки, Поведают про скованные дни Дудинки и Норильска, и Игарки… 1949 г. Игарка Геле День свадебный… Гостей к себе созвать бы, Смущаясь, целоваться за столом… Но мы не так справляли нашу свадьбу, Не так мы любим и не так живем. Мы не слыхали добрых пожеланий, Мы не слыхали даже добрых слов, И гости, песни пьяные горланя, Шатаясь, не плясали меж столов. Нас не застала утренняя зорька Справляющими свадьбы торжество. Никто ни разу нам не крикнул: «Горько!» Нам горечи хватало без того… 1952 г., Салехард СИБИРЬ Меня не гонит черный нетопырь В еще не заклейменном произволе, - На этот раз отправлюсь я в Сибирь По самой вольной, самой доброй воле. В порядке паспорт и билет в цене, И вьюга не лютует, волком воя, И не стучат по крыше и спине Кувалды вологодского конвоя. Ты помнишь? О прощенье не моля, Но справиться с обидою не в силах, «Сибирь ведь тоже русская земля!» - Писали мы на стенках пересылок. Мы гибли и в дожди, и в холода Над Обью, Колымою, Индигиркой, И на могилах наших - не звезда, А кол осиновый с фанерной биркой. Я сталинские статуи бы вдрызг Разбил, - и, лом в мартенах переплавя, Из этого б металла обелиск Воздвиг во славу нашего бесславья! 1959 г.
Архив : №13. 28.03.2008 НО ЖАЛЬ ТОГО ОГНЯ…
Незадолго до кончины Афанасий Фет писал:
Не жизнь мне жаль с томительным дыханьем, Что жизнь и смерть. Но жаль того огня, Что просиял над целым мирозданьем И в ночь идёт, и плачет, уходя.
Ушёл Лазарь Шерешевский. Пятого января, когда в канун Рождества Христова, поздравляла его с восемьдесят вторым днём рождения, без сокрушения сказал мне: «Я чувствую дыханье смерти». Через десять дней душа покинула его земную оболочку. И вот – некому позвонить, спросить: «Лазарь, ты знаешь такого писателя Шалом-Аш? А о герое его драмы «Саббатай-цеви»? А о…?» По-моему, Лазарь знал всё. Всегда ответ был скорым и обстоятельным. Неотложная энциклопедическая помощь… Один из поздних своих поэтических сборников он назвал «Уходить налегке». Сам-то «налегке» и ушёл, «отмучился и отрадовался». Нам оставил мирозданье, просиявшее его огнём. Оно не только в сотворённых им стихах, в переводах кавказских и прибалтийских поэтов, в смешных и острых эпиграммах – в каждом из знавших Лазаря он стал частицей души. В 54-м году мы уже были на пятом курсе Горьковского университета, когда на первом появился никогда не унывающий, ко всем доброжелательный студент, который только что вернулся «из мест, весьма отдалённых». Мы были на пять лет моложе его, носили розовые очки, 5 марта 53-го года рыдали на похоронах «отца родного», по случаю глубокого траура отменяли студенческие свадьбы… и совершенно не могли предположить, что именно этому событию мы обязаны знакомством с Лазарем Шерешевским, которое скоро перешло в родственную дружбу и длится вот уж шестое десятилетие. Я не могу говорить о нём в прошедшем времени. Оно наступит, когда в прошедшем времени останусь и я. Мы, тогда неоперившиеся студенты, табунились вокруг этого живого, начитанного, фонтанирующего стихами человека. Он жил на чердаке старого деревянного дома вместе с замечательной женой своей Гелей. Печная труба, проходившая через чердак, была их «мебелью», их «камином», грела их и нас, ютившихся на краешке кровати и паре стульев-инвалидов. Это был наш «лицей», наше общество «Зелёная лампа», правда, без крамольных речей. Лазарь читал поразительные для того, зажатого в тиски соцреализма времени стихи. От них пахло волей, морем, молодостью, жаждой жизни… В них пульсировало, билось – сотворение мира. Вот – крымский вид с горы Ай-Петри:
Не спеша поднималось над морем светило, Как купальщик, оно из воды выходило…
Море – стихия стихов. В нём слышатся
Вдохновенный сонет Мицкевича, Ямбов пушкинских мерный звон;
недавно отгремевшая канонада севастопольских батарей… Душой – к душе моря припадает поэт и вослед за Тютчевым повторяет:
Море спит, но в его бездушие Не поверил я, как поэт.
И вдруг – после торжественной оды Крыму, Татрам, Праге – срыв в другие широты, другие интонации, другие волны…
Здесь волны, как будто бы горы живые, И горы, как мёртвые волны вдали… Как будто сменились навек часовые: Одни зашагали, другие легли.
«Здесь» – это Обь, Обская губа, Канин нос. Салехард. Но не город, а ГУЛАГ, и Лазарь Шерешевский в нём – узник. Его, сына расстрелянного «врага народа», арестовали на фронте за подложное антисталинское стихотворение, написанное доносчиком по сговору с особистом. И ещё – за якобы антисоветские разговоры с бойцами артиллерийского расчёта, вместе с Лазарем прикреплёнными к секретной установке «Катюша». Привезли в Москву: Бутырки, трибунал, приговор – 5 лет лагерей и поражение в правах. А было «военному преступнику» – восемнадцать мальчишеских лет. И на фронт он ушёл после девятого класса средней школы. Первый сборник стихов Лазаря Шерешевского вышел в 1958 году в Горьковском издательстве. В 59-м, когда я приехала в Горький с Сахалина чтобы забрать сына, Лазарь подарил мне эту драгоценную тоненькую книжицу под названием «Дороги дальние». Надписал: «Дорогой Сах-Алинке, успешно начавшей свои «Дороги дальние» на память, ещё более долгую, чем дорога на Сахалин». За словом «успешно» скрывалась история моего отъезда, почти бегство от преследований нашей горьковской «лубянки», которая и сейчас, наверное, всё там же, на Воробьёвке. Лазарь был единственным, кто пришёл проводить меня, находившуюся «под колпаком», к поезду Горький – Хабаровск, хотя и сам, не так давно вернувшийся из ГУЛАГа, несомненно, был в поле зрения «недрёманного ока». Единственный, кто не побоялся. Принёс двести рублей – свою студенческую стипендию – «лепту вдовицы». Помогал делом и словом в сложнейших виражах моей жизни, куда более долгой, чем «дорога на Сахалин». Ему ли не знать бесценность молчаливого товарищества, если рядом была его Геля. Она работала библиотекарем в Салехарде, где после лагеря отбывал ссылку чуть живой, с трудом воскресавший человек, «лагерная пыль», никто. Брак члена партии с «врагом народа» не поощрили. Геля Михайловна поступилась и партией, и членским билетом, прекрасно понимая, что этот шаг мог для неё стать последним на свободе. После смерти Сталина Шерешевские переехали в Горький, на тот незабвенный «рай на чердаке». В восьми поэтических сборниках Лазаря я нашла посвящение «Геле». Написанное в день их бракосочетания в Салехарде в 1952 году, оно кончалось двустишием:
Никто ни разу нам не крикнул: «Горько!» – Нам горечи хватало без того…
Лазарь был скуп на посвящения, особенно не равнодушным к нему женщинам. Геля – исключение. Свидетельствую: он помнил о ней до смертного своего часа. В первой книжке самый большой раздел: «За чертою Полярного круга». Сквозь кадильный дым, вынужденное славословие «творцов заполярных дорог», что трудятся «на переднем крае пятилетки», – на просвет, за фасадом «великих строек», просачивается, прорывается предсмертный стон тысяч безымянных безвинных новомучеников «страны Советов». Да, они строили дорогу – 501-й километр. Дорогу в никуда, ибо страна вечной мерзлоты не хотела, чтобы её «объезжали»: запредельный мороз корёжил рельсы, летом топь поглощала шпалы… Одно из стихотворений тех лет начинается строфой:
Застлало Заполярье снежной мутью, Метёт пурга, как новая метла, Сдувая пешеходов с первопутья, Как смахивают крошки со стола.
Последняя, третья, – вопль о спасательном круге. Не Полярном.
Чертою заколдованного круга Не может быть для нас Полярный круг.
В 2003 году в сборнике «Уходить налегке» Лазарь Шерешевский воскресит его полный текст, хранившийся в подполье памяти с 1949 года. Вот ещё строфа из него, следующая:
Нас как бы нет, – и всё же мы повсюду: И в насыпях, и в рельсах, и в мостах. Возносится строительное чудо На поглощённых тундрою костях.
Поэт вышел на свободу раньше, чем его стихи. Как-то в одном из давних разговоров, я сказала ему примерно эти же слова. Он усмехнулся, помолчав, ответил: «Из тюрьмы не выходят». Зная внешнюю жизнь Лазаря, поверить в это было невозможно. На нём не было печати «зэка». Разве что – болезни: «награды» за ад. Но и болел он – деликатно, стараясь не обременять собою других. «Скорая» – только когда уж совсем невмоготу. А ведь бессчётны были операции, и многие десятилетия не было «куда голову приклонить». Выручали друзья да длительные поездки в Горький к Галине Ивановне Щёлоковой, приятельнице ещё со студенческих времён. Но вот листаю книги его стихов: близко отстоящие друг от друга вехи: 58-й, 66-й, 68-й, 94-й, 96-й, 2003-й… И понимаю: прав был Лазарь – из тюрьмы не выходят. Из сборника в сборник – преодоление изуверской пытки, безмолвное отчаянье. Страшнее всего – безнадёжность, «когда и позади всё пусто, \ И ничего не видно впереди». Тогда можно переступить грань, за которой кончается человек.
От всех моих бесчисленных желаний Осталось два: наесться и поспать.
За этой роковой гранью «кто за окорок, кто за окурок \ Продал душу свою человек». Слава Богу, с Лазарем так не случилось. Защитная форма его одежды – стихи. Ему, как космосу, изначально было суждено и даровано – СЛОВО. Это и называется – «поэт от Бога». С тех пор, как только осознал себя. Первые, ранние чувства – любовь и ревность, ещё ни к кому, ещё репетиция взрослой жизни. – 1939 год. В сороковом ему – четырнадцать.– «Небольшая в пути остановка», чтобы подвести первые итоги перед «контролёром-народом». Иначе нельзя – ведь предстоит рваться «вперёд рифмохвостой ракетой». Так готовил себя разделить судьбу страны:
Мы на восток ушли из дома, Мы с запада придём домой!
Эти строки надиктовал 41-й год, война. Из «эшелона эвакуации» – Сталинград. Я была там в 46-м. Каркасы убитых домов, ни одного целого, только «дом лейтенанта Павлова». Подняла камень – «на память». Полувековая память обернётся пронзительным стихом Лазаря. Он писал его в своем сердце в деревне Кубаево, где стояла их часть.
Через сотни долгих лет найдут геологи, Раскопав останки наших дней, У Днепра, у Дона и у Волги Множество невиданных камней. Станут вглядываться – и не будет вериться, Что вот это каменное тело – Это человеческое сердце, Что от горя так окаменело.
43-й и 44-й. Обратный адрес стихов-посланий – ещё полевая почта 07109, потом – госпиталь. И в том же сорок четвёртом: «подвал контрразведки». Резко меняется адрес, круто меняется жизнь. В Бутырской тюрьме он чувствует себя «одиноким вагоном», «в тупик заведённым судьбою упрямой». Острая боль бесполезности, нелепо оборвавшейся жизни. Предстоит лишь «ржаветь в окружении лома и хлама». И пошло-поехало: пересыльная тюрьма, лагерь, лагерь, лагерь… И – стихи, стихи, стихи… Полное собрание лагерных сочинений. Он хранил их в душе – там, где они родились, и в уникальных кладовых своей памяти. Все те годы – наедине с ними: ведь кому-то показать, прочитать, написать – значило, может быть, намотать новый срок. Стихи тоже были узниками. Похожими на прекрасных птиц, заключённых в клетку смрадных бараков. Поразительно их совершенство, словно нечеловеческие, заполярно-лагерные зоны были для Лазаря Шерешевского бархатной «Болдинской осенью». В стихотворении «Археология» сошлись несопоставимости: образ растоптанного человека и образ высокого Слова, ни на мгновение не унизившегося до жаргона.
Отыскивать, откапывать бараки, Обрывки проволоки, нар обломки Берутся те, что нам в тоске и мраке Мерещились, как дальние потомки. Над тундрой снеговые ураганы Проносятся тревожно и зловеще, И как сокровища на дне кургана, Находят мною брошенные вещи. Вот ложка, вот клочки печальных писем, Процеженных цензурою казённой, – Беззвучный вопль, взметённый к звёздным высям, И потолком барака отражённый. Прожжённая на телогрейке дырка Палёной ватой до сих пор дымится, С фамилией моей на нарах бирка – Как клинописи древняя таблица. Всё в мерзлоте пласты времён хранили, Как под застывшей лавой и песками. Я словно роюсь в собственной могиле Дрожащими и дряблыми руками.
Он не пытался выжить в одиночку. Там, в ГУЛАГе, были «мы», что вместе шли в смертельной спайке. Неизбывна скорбь стихов, посвящённых «им».
Я посвящаю памяти друзей Ушедших – вздыбленные болью строки…
Лазарь был надёжным, верным товарищем. Когда умер поэт Николай Глазков, с которым он дружил ещё с Нижегородских времён, тяжело заболела его вдова Расина. Литфондовская больница стала для Лазаря местом чуть не ежедневных посещений. Из хирургического отделения курсировал в терапию, где лечился тогда Булат Шалвович Окуджава. С Кавказом у Лазаря Вениаминовича были особенные, кунакские, отношения. Его знали все кавказские писатели, и многие, очень многие доверяли ему подстрочники своих стихотворений для перевода на русский язык. На трёхтомном собрании сочинений великого поэта Кайсына Кулиева один из переводчиков Лазарь Шерешевский оставил нам с мужем дарственную надпись: «Дорогим Алёше и Алине – эти книги, которые писались и составлялись в вашем доме и с вашей помощью. 19 июля 1988 год». Да, я помню, как это было. Лазарь в эти годы жил у нас, и дом наш в спальном районе Москвы стал вдвойне, по-кавказски гостеприимен. Звучала орлиная горская речь, беседы за полночь были полны изысканной восточной мудрости. Открытый, радушный балкарец Магомет Мокаев, будучи уж не в юных летах, всё никак не мог выбрать себе жену. «Берегите мужа, Алина: женщина без мужа всё равно что тень без дерева». В родном его Нальчике древний совет кому-то пришёлся ко двору: мы с Лазарем послали ему поздравления, потом с первым, потом со вторым сыном… Три года назад в «Литературном альманахе», который издаёт концерн «Литрос», появилась новая поэма Магомета Мокаева «Ожидание», конечно, в переводе Лазаря Шерешевского и с его предисловием. Он писал об особенностях поэтического строя поэта, внутренней страстности, «скрытой под внешней строгой формой, ярким национальным колоритом, выраженным не в изобилии бытовых примет, а в самом характере мышления». И вот недавно, приехав в очередной раз из своей уездной Ветлуги в Москву и, как всегда, прежде всего позвонив Лазарю, мы узнали тяжкую весть: умер Магомет Мокаев, умер в Москве, в онкологическом центре. Но пока шли обследования и трудные переговоры: положить – не положить, Магомет, приехавший на лечение с женой, жил в однокомнатной, тесной квартирёшке у Лазаря. А как же иначе! Причастность поэта-переводчика к стихам другого – иноязычного поэта рождала чувство родственного братства и вдохновенье, как бы удвоенное творческой энергией обоих. В зиму 85-го балкарский – всемирный – поэт Кайсын Шуваевич Кулиев лечился, а вернее сказать, умирал в Кремлёвской больнице в Москве. В войну, высаживаясь с десантом на Крымском перешейке, повредил кость ноги. Через много лет война отозвалась метастазами, незаглушимой, непереносимой болью. Тогда, в больничной палате, ещё были силы мыслить стихами, слушать любимого Шопена… Больной поэт дал Лазарю рукописную «Зимнюю тетрадь» с подстрочником стихов. Ночами Лазарь вынашивал, выхаживал дивный строй строк, окрыляясь трепетным теплом и светом сопредельного вдохновенья. Наша «помощь», о которой Лазарь упоминал в посвящении к трёхтомнику Кулиева, выражалась в том, что мы были первослушателями блистательных переводов. Тогда дом полнился музыкой светлой печали; за строками тихо, прощально звучал Шопен; где-то в горах, в Чегеме, на родине Кайсына, падал снег…
…А пианист играл Шопена, Переходя от темы к теме. Клубился снег, белей, чем пена, Студёным вечером в Чегеме. …Любовь и боль в его напеве Слились, как мысль и звук в поэме! Белели крыши и деревья, Струился снегопад в Чегеме. …Сидела ты, как в ореоле, В мерцанье свеч над зимней темью, – И что любовь сильнее боли, Я вновь уверовал в Чегеме.
Когда болезнь Кайсына Шуваевича обрела необратимые формы, Элизат увезла мужа в Нальчик. Уезжая, позвонил по телефону, сказал: «Еду умирать». Как остро, как горько все мы, и прежде всех Лазарь, переживали его смерть. Ведь почва их многолетней дружбы была не только в равноденствии талантов, но и в трагической общности судеб. Кайсын Кулиев, вернувшись с фронта, не застал своего народа на родине, на Кавказе – по приказу Сталина, всех, от мала до велика, выселили на окраины среднеазиатских республик. Герою войны, поэту, уже стяжавшему известность, по ходатайству Союза писателей власти разрешили Кулиеву жить в Нальчике. Он отказался, уехал в те края, куда были сосланы его земляки, разделил их ссылку. Так судьба сделала побратимами Кайсына Кулиева и ссыльного Лазаря Шерешевского. Будто реквием о всех ушедших и тех, любимых, кому предстоит уйти, звучит «сонатой си-бемоль-минор» Шопена написанное болью и горем об утратах стихотворение Лазаря «Желание».
Как будто можно вопреки судьбе Их оживить в стихах или картинах, – Неповторимых и невозвратимых И не слыхавших плачей по себе!
Сейчас они, наверное, встретились; наверное, вместе – Лазарь и Геля, Магомет, Кайсын, протоиерей Борис Николаев: некрещёные, мусульмане, православные… Как утверждал один мудрый священник, «нет перегородок до неба: ни конфессиональных, ни национальных – никаких». Отец Борис говорил это в нашем доме Лазарю, с которым, обнявшись, певал лагерные песни, так как тоже отбыл свой срок по статье: священнослужитель – значит, враг народа. Крестил Лазаря в православную веру другой священник из Пскова – отец Владимир Попов, любивший и знавший его поэзию. В Любятовском доме отца Владимира – полная библиотечка сочинений поэта Шерешевского. Знаю, что, получив сборник «Неглубокий старик», он звонил Лазарю в его квартирку на Авиационной, делился своими читательскими восторгами. Он и отпевал его заочно, и приуготовил место для захоронения праха Лазаря Вениаминовича на древнем любятовском кладбище, возле старинного Никольского храма. Вечная память новомученику Российскому, большому поэту и доброму человеку Лазарю Шерешевскому.
Алина ЧАДАЕВА
СТРОЙКА № 503 (1947-1953 гг.) Документы. Материалы. Исследования. Выпуск 2 Рассказ очевидца ШЕРЕШЕВСКИЙ Лазарь Вениаминович Поэт. Родился в 1926 г. в Киеве. В начале войны эвакуирован в Горьковскую область, откуда в 1943 году ушёл на фронт. В 1944 году по доносу был арестован и осуждён по статье 58-10. отбывал заключение в Коми АССР. В Абези в театре Стройки № 501 работал сценаристом и автором текстов (скетчи, конферанс, стихи, либретто). Бывал по театральным делам в Игарке. После освобождения вернулся в г. Горький. В 1958 году там же окончил университет. Работал в газете, затем перешёл на творческую работу. С 1971 года проживает в Москве. Член Союза писателей с 1966 года. Автор нескольких поэтических сборников. «ПЯТЬСОТ-ВЕСЁЛАЯ» ТЕАТРАЛЬНАЯ НА СЕВЕР … Я отбывал срок в одном из московских лагерей (в Москве тоже был такой ансамбль – по обслуживанию лагерей). И вот в самом начале 1948 года пришел приказ – из Московской области удалить всю 58 статью, всех политзаключенных, и нас целыми группами, целыми эшелонами через Краснопресненскую пересыльную тюрьму стали отправлять на дальний север. Нас, целую группу, работавших в Московском ансамбле, одним этапом в марте 1948 г. перевезли из Москвы сначала на Печорскую пересылку с тем, чтобы весь этот наш эшелон направить на 501-ю стройку, в Северное управление лагерей железнодорожного строительства, которое размещалось в Абези. Заключенных, конечно, везли не в Абезь, а гораздо дальше, ибо к тому времени часть дороги была построена, она дошла примерно до станции «Полярный Урал». Уже шло ответвление от главной дороги Москва-Воркута на восток, в сторону Оби и Енисея к перевалу через Уральский хребет, через Полярный Урал. Вот туда, в эту еще совершенно не обжитую тундру, и гнали основные этапы заключенных. В это время в Печоре находилась главная пересылка. Тут, на наше счастье, как раз гастролировал музыкально-драматический театр Управления строительства, приехавший из Абези. Театр этот был очень большой, там было более 200 человек. Один только симфонический оркестр насчитывал 33 человека. Был хор, был балет. Собственно, театр состоял из 3-х творческих групп: основная группа была, так сказать, музыкально-драматическая, на основе оперы и оперетты, была небольшая группа собственно драматическая, которая ставила пьесы, и была группа эстрадная. Абезьский театр с разрешения начальника стройки полковника В.А. Барабанова имел право брать людей в театр с колонн, с лагерных пунктов, если там среди заключенных попадались артисты, музыканты, художники и вообще все, кто мог быть нужен театру, вплоть до осветителей, бутафоров и т.д. У директора театра А.А. Алексеева и начальника политотдела строительства Панфилова были бланки так называемых спецнарядов. Спецнаряд – это лист бумаги, на котором красным карандашом была подпись Барабанова, а дальше был картбланш (пустое место), куда дирекция театра имела право вписывать фамилию заключенного, которого забирали из колонны в театр (из пересылки в том числе). Директор театра А.А. Алексеев был вольнонаемным, доверенное лицо. Бланки были только у него. (Забегая вперёд, скажу, что наш брат, который ездил гастролировать по этим колоннам, по лагерным пунктам, обязательно искал среди заключенных, нет ли тут народа, который может пригодиться театру. И находили! И, в общем, некоторое количество людей мы спасли от гибели на стройке, перетащив их в театр. И Ваш покорный слуга тоже посильное участие в этом деле принимал. Кстати, вот Валю Ивлеву-Павленко с Лабытнангской пересылки вытащили. Иогельсона вытащили, Харуту, Дуденко, Галю Федеряеву, по-моему, вытащили. Я всех не помню… Вытащили довольно много людей из этого ада барачного. Ну, на ступеньку, как говорится, выше. Из пятого круга в первый перевести, если говорить по-солженицынски. И нас самих вытащили с Печорской пересылки). Надо сказать, что ещё в Краснопресненской пересыльной тюрьме, когда из Московской области выгоняли 58-ю статью, мы познакомились с Димой Зеленковым. Это начало 1948 года, февраль. Как я сказал, нас была целая группа из Московского ансамбля. А Дмитрий Владимирович Зеленков был привезен из «шарашки», их было много этих шарашек, закрытых лагерей подмосковных. Он работал где-то в районе Подольска в каком-то авиаконструкторском бюро, и как художник оформлял там всякие чертежи. Несмотря на приказ, из этой шарашки 58-ю даже и не трогали, потому что там были ценные кадры, вроде ученых, атомщиков, авиаконструкторов. Но Зеленков нарушил лагерный режим, поскольку сам решил из этой шарашки бежать. Почему? Эта шарашка была приличных бытовых условий, жестоко очень режимна, т.е. ни с кем встречаться нельзя и т.д. А он был молодой 30-летний парень. Вы представляете: ни тебе водки, ни тебе бабы. Одни мужики в бараке. Ну, страшный режим, что говорить, противочеловечески всё. А в общих лагерях – там были зоны мужские и женские. Вообще свободней. Молодой человек Дима Зеленков, в этом режиме совершенно измученный, с воплем: «Е…. воровку хочу!» - попросился в обыкновенный общий лагерь. Достал его режим, и он его нарушил. Его вышибли из шарашки и назначили к отправке на дальний этап, послав в Краснопресненскую пересылку, где он с нами и познакомился. Я уж не знаю, как он нарушил режим, в принципе, это было легко сделать. И вот на Краснопресненской пересылке выяснилось, что он, присланный из этой шарашки как чертежник, на самом деле – настоящий театральный художник! Во время войны он оказался в плену, за что бедняга и сидел (а в плену он был даже не у немцев, а у финнов – он на Ленинградском фронте воевал). Но до войны Зеленков успел поработать театральным художником в Мариинском Ленинградском оперном театре. Его происхождение тоже очень интересное – в нём соединились две талантливые ветви знаменитых российских художников: линия Лансере и линия Бенуа. Его учителем был знаменитый театральный художник Дмитриев, Зеленков у него работал в Мариинском театре. В лагере вот так судьба складывалась: как математика Солженицына отправили на шарашку цифры подсчитывать, так художника Зеленкова отправили на шарашку чертежи красиво оформлять… Он с нами сблизился, попал в наш корпус. Нас там было человек наверное 7 или 8 театральных людей: музыканты, певцы, Зиновий Бинкин – дирижер, пианист. Когда выяснилось кто есть кто, мы говорим ему: «Дима, держись с нами! Мы всё-таки ядро, и мы постараемся в новом лагере как-то доказать своё право работать близко к специальности». Мы ещё ничего не знали, что ждёт впереди, но надеялись – может быть, и там есть театры, ансамбли. И мы держались всей компанией вместе, когда приехали на Печорскую пересылку. Уж каким таким способом, я точно не помню, то ли Бинкин сказал, то ли ещё как-то, но мы сумели сообщить, что на пересылке есть театральные работники. Руководителями театра 501-й стройки были Алексей Григорьевич Моров и Леонид Оболенский. Алексей Григорьевич был зав. художественной частью, а до этого он был крупным журналистом в «Правде» - работал в отделе искусств при Михаиле Кольцове. (Морова, к сожалению, уже нет в живых, он в 1989 году погиб). А.Г. Моров знал всех артистов, художников Москвы, Ленинграда, знал практически всю театральную страну. Завадского из Ростова в свое время вытаскивал. Иогельсона он лично вытащил из колонны, потому что помнил по предвоенным постановкам в Радловском театре. И вот от имени театра Моров пришёл на Печорскую пересылку и добился у лагерного начальства, чтоб нас всех перевели в театр. Так Моров с Оболенским нас фактически спасли. Вместо того, чтоб отправить дальнейшим этапом в Заполярный Урал, нас тут же просто перетащили – в самой Печоре перетащили – уже не в пересыльный, а местный лагерь, где жили артисты театра. Там, конечно, были печальные эпизоды, но это уже другая история…